Даниэль Клугер. Последний выход Шейлока. – М.: Текст, 2006, 205 с.
Даниэль Клугер написал роман странный и завораживающий. С виду вроде детектив, но выламывающийся из привычных рамок жанра, одиноко белеющий в современном разливанном море книг, как Моби Дик среди планктона.
Схема нарочито классическая – убийство (даже два) в замкнутом пространстве. Расследуют тоже двое – сыщик и врач.
Итак, в гримерной после спектакля зарезан известный режиссер. Его случайно обнаруживает врач (от лица которого и ведется повествование), рядом привычно оказывается профессиональный сыщик – и они дружным тандемом начинают изучать улики и опрашивать свидетелей. В конце книги преступление, как и подобает, раскрыто.
И все было бы хорошо и славно, если бы не хронотоп – «пространственно-временной континуум» этой прозы. Проще говоря – кабы не время и место действия. А время там – конец 1943 года; а место – гетто. И вовсю идет, газует окончательное решение еврейского вопроса.
И врач, доктор Иона Вайсфельд, и сыщик, бывший начальник криминальной полиции Шимон Холберг – оба они лишь бесправные, изможденные заключенные Брокенвальда, этого чудовищного нацистского Левиафана, из чрева которого и ведет свой рассказ Иона. Вечный туман стоит над Брокенвальдом – тягучий, чуть ли не лондонский, на закате окрашенный в «темно-багровый тревожный цвет». Этот багровый туман окутывает и саму книгу – этюд в багровых тонах! – текст по воле автора вдруг плывет, колеблется, движется как бы в тумане, обрастая миражами, – не забывайте, что это рассказ голодающего, одержимого воспаленными видениями узника гетто. Гротескная, фантастическая, кошмарная реальность вперемежку со снами. И эсэсовские Ангелы Смерти в стальных шлемах и черных плащах, сторожащие выход – Последний Выход.
Страшный безвыходный спектакль неустанно ставится в романе. Режиссер Макс Ландау осуществляет в гетто постановку «Венецианского купца», сам играет Шейлока и бросает со сцены полные страстного гнева обвинения корешам венского фельдфебеля.
А вся обыденная, если так можно выразиться о «пограничном состоянии», жизнь гетто – это тоже театр, театр теней. Они еще на этом берегу, но Харон уже поднял ладошку «лодочкой». «Воображение весьма своеобразно преломляло черты реальности. Лица представлялись мне плоскими, грубо вырезанными из бумаги торопливыми взмахами огромных ножниц. Сама бумага – старая, пергаментного оттенка – казалась хрупкой, ломкой, отчего на изготовленных из нее лицах появлялись трещины. Этими трещинами были безгубые рты и безресничные глаза обитателей Брокенвальда. Небрежно изготовленные неправильные овалы, закрепленные на каких-то шестах, а шесты драпированы утратившими цвет тряпками – все это выглядело кукольным театром». Это театр – управляемый божественным замыслом, Единым Автором. И об этом немало рассуждает – слушает, спорит – доктор Вайсфельд с «грустным клоуном рабби Аврумом – Гиршем Шейнерзоном»...
Сарказм крепчал, и детское конандойловское, детективное манихейство, где зло – всегда зло, а добро – обязательно добро, постепенно размывается. Рабби Шейнерзон настойчиво цитирует мудрецов: «Абсолютного зла нет. И быть не может. Есть только низшая степень добра». И оказывается, что экзистенциальный (он же – обыкновенный) ужас Брокенвальда – это еще не ад, а лишь его преддверие. Пронзительной грустью пропитана проза Клугера, предвечной печалью, делающей детектив хорошей литературой, ибо все уйдут в печь – и ловцы, и искомый; все – сыщики, свидетели, убийца – одинаково обречены, и багровый туман гетто превратится в черный жирный дым из лагерных труб.
Театральная ночь расследования кончается, а наутро уходит транспорт, увозящий всех подчистую в какое-то польское местечко, откуда, кстати, лет сто назад в беспричинном ужасе сбежали случайно заночевавшие там хасиды, – как бишь его, а-а, Освенцим. Данке, Данте. Аушвиц, земной ад. И остается только слабая надежда, что книга недаром написана от лица доктора Вайсфельда, значит – выжил!