Андрей Тавров. Самурай: Поэма. – М.: АРГО-РИСК; Тверь: KOLLONA Publications, 2006, 56 c.
В 1917 г. в Крыму Марина Цветаева посещает литературное общество «Хлам» (где собираются Художники – Литераторы – Актеры – Музыканты). В одном из своих писем она приводит монолог одного из участников общества. Господин средних лет рассказывает о поэте Мандельштаме: «Я, например, говорю ему: стихи создаются из трех элементов: мысли, краски, музыки». А он мне в ответ: «Лучше играйте тогда на рояле!» – «А из чего, по-вашему, создаются стихи? Элемент стиха – слово. В начале было слово┘» – «Ну, вижу, тут разговор бесполезен┘»
В наше время этот интересный разговор, похоже, только начинается. Но начинается он не с обывательских «мыслей, красок и музыки», а с разговора о Слове пустом и полном, о традиции вслушивания в то самое Слово, которое, по мнению Мандельштама (и не только его), сквозит за поэтической речью как таковой. Оговоримся – в лоне извечной традиции оно слышится за вязью и поступью только живой речи. Уход же в наполненное собой и только собой псевдостиховое многоречивое пространство для нынешнего времени – что-то вроде симптома тяжелой болезни. Ее условно можно окрестить «болезнью равенства самому себе».
Когда элементом стиха и в самом деле становится Слово как Логос, мы тут же попадаем в сферу традиции. Имена художников, знаменующие эту извечную традицию, могут быть самыми разными: в поэзии Андрея Таврова это Томас Стернз Элиот, Эзра Паунд, Иосиф Бродский и Осип Мандельштам.
«Самурай» – это заключительная часть поэмы «Psyhai» (начало опубликовано в вышедшем в прошлом году сборнике «Парусник «Ахилл»).
Все вышеперечисленные поэты вели стих довольно-таки извилистой тропой, осязая слова, как подручный, плотяной, абсолютно живой материал. Иногда слова в их поэзии становятся плотиной смысла, который нелегко вычленить, потому что дело, как нетрудно догадаться, не в нем. Идет лепка из воздуха, трансовое наборматывание, рокот. Обрывы и переносы, сбивы дыхания, попытки вновь его обрести.
У Таврова все эти признаки налицо. Его поэзия более всего похожа на пруд, в котором кишмя кишат форели – это живые тела мифов и плотные сгустки метафор.
Миф как первопричина поэзии, матрица души с непременными бабочками (которым в поэзии Таврова уделяется одно из центральных звучащих мест), флейтами, Эдипом и героем Улиссом, выдувает из себя новые формы, сопрягается с повседневной, здешней, очень хрупкой и скудной подчас жизнью. Это сопряжение происходит: иногда до такой степени сильно и оглушительно, что поэт забывает о воде-традиции, теряя привычный, выверенный мифами разум и опрокидываясь в смерть.
Совершенней искренности она,
потому что выпала из ребра
букв и звуков, как смерть юна,
как смерть – овца иного двора.
И губы ее из льна┘
Воздух, который пронизывает стихи Андрея Таврова, можно потрогать руками и проверить на вкус. Это тот самый воздух эллинизма, о котором и писал Осип Мандельштам, говоря об античной осанке русской речи.
Стихи Таврова в высшей степени своевременны – прислушиваясь к тому, что стоит за пресловутым «элементом стиха», поэт обретает свое дыхание, глубинное, а не поверхностное. Отсюда – ощущение наполненности, которое остается от этих двух книг. Подделать его нельзя.