...Возвращался я как-то с фронта в Керчь. Машины все застряли в грязи - дождь лил с неделю. Грязь была такая, что иногда из нее подымалась лошадиная голова, оглядывала пейзаж и снова ныряла в жижу. Достаточно сказать, что грязь эта прекратила военные действия с обеих сторон. Пришлось, короче говоря, пойти к линии железной дороги. Это неприятно, так как дорога, во-первых, все время обстреливается самолетами, а во-вторых, иногда не знаешь, когда попадешь к месту назначения. Дошел я до линии - смотрю, стоит "санлетучка": с фронта к проливу движутся раненые. Но вагонов было мало. Пришлось использовать открытые платформы. Поезд шел с утра - раненые промерзли. Один с босыми ногами (где были его сапоги, я так и не понял) молоденький паренек просто плакал как девочка. Мимо проходили командиры разных рангов - он их не окликал. Но вдруг он увидел меня: "Товарищ комиссар! Скажите им, чтобы поехали! Что ж это будет?" - и снова заплакал. Он ехал с утра и меня видеть не мог. Я появился только на этой станции. Но раз я комиссар - значит, есть кому за него болеть душой. Я побежал по начальству, стал пришпоривать, но - ничего нельзя было сделать: путь был изуродован бомбами, и пока его исправят, пройдет час. Я снова вернулся к нему: он плакал уже тихонько. Вокруг него кричали другие раненые, и он боялся, что они услышат и опять обругают. Я влез к нему на платформу, снял с себя ватник, который выдается под шинель, и укутал его ноги. Раненые заворчали, но я дал им пачку папирос - и они сразу повеселели. Вообще я заметил, что наш народ от самой маленькой радости быстро сбрасывает с себя душевную тяжесть. Потом я соскочил вниз, прицепился к поручню - и мы поехали. Сойти мне надо было в (зачеркнуто цензурой), а состав шел дальше. Я пошел попрощаться с моим новым приятелем. Увидев меня, он снял с себя мой ватник и сказал: "Спасибо, комиссар, возьмите". Но как я мог взять? Неизвестно, сколько ему ехать до пролива, а там через лед - и снова движение. Пропадут ноги. "Нет, говорю, берите его себе. У меня есть другой". Конечно, за этот ватник мне влетит по первое число, так как это вещь казенная, вписанная мне в аттестат. Но как я мог отобрать его у этого мальчика? Я думаю, что любой комиссар поступил бы так же, потому что паренек с такой (пропуск в тексте) обратился ко мне за сочувствием, что я бы вырвал для него из себя собственные нервы.
Но возвращусь к моему вчерашнему хождению по комнате. Мне очень редко приходится собрать мысли и думать о своих путях поэта. Вчера мне дали задание: написать стихотворение, посвященное партизанам Крыма. Им на парашютах сбросят подарки, и в подарках должны быть листовки с моим стихотворением. УЧТИ, ЧТО ПАРТИЗАНЫ-ТО НАХОДЯТСЯ В ТЫЛУ У НЕМЦОВ. Значит - для них внимание народа, поддержка морального характера значит очень много, гораздо больше, чем приветы челюскинцам, когда они сидели на льдине. Редактор освободил меня на вечер от всякой нагрузки - и я начал писать сонет "Орлам Крыма". Во время работы вдохновляло меня стихотворение Пушкина, посланное им декабристам: "Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье". Написал я его быстро. Но волнение не улеглось. И вот оно-то и заставило меня ходить по комнате из угла в угол. Я думал о том, какой я счастливый! В 40 лет, казалось бы, что еще может дать поэт? Я имею в виду ПРИНЦИПИАЛЬНО новое. Вспомнил свой путь от цыганских до "Пушторга", от "Пушторга" до "Электрозаводской газеты", от нее - к "Рыцарю Иоанну". Это жизнь не одного, а десяти, двадцати поэтов. Я вспомнил свои же строки из "Арктики", сказанные о Звереве:
Он сам смотрел
на жизнь свою,
Как ночью смотрят на небо.
.....
Как будто прожил - ее не он,
А все его поколение.
В 27 лет я был не только поэтическим, но и политическим лидером беспартийной левой интеллигенции. Было ли в нашей стране что-либо в области не только искусства, но и публицистики, где бы интеллигент так ярко, самозабвенно и патетически выступил глашатаем интересов интеллигенции, с болью и муками ищущий СВОЙ путь к революции? На этом поэт мог бы и умереть. Путь его был завершен, как движение земли, проделавшей годовой оборот вокруг солнца. Но я почему-то не умер. Что же? Повторять, как и земля, все тот же путь год за годом? Нет! И вот я стал открывать свою душу всем влияниям эпохи. Особенно волновала меня проблема народа. Но я по образу своей жизни никак не мог приобщиться к нему: я шел работать на "Электрозавод", путешествовал на "Челюскине". Это было, вообще говоря, полезно, кое-что это мне давало. Но именно "кое-что". И вот только сейчас, брошенный в войну вместе с миллионами людей, я чувствую, как я, немолодой уже, в сущности, человек, расту. Просто расту, как растут дети: в голову. Я стал впервые за всю свою жизнь чувствовать в себе черты народного трибуна... Возьми хотя бы одни названия моих теперешних стихов: "Южным славянам", "Еврейскому народу", "К бойцам крымского фронта", "Воззвание к армиям крымского плацдарма", "Германии" и т.д. и т.п. Дело, конечно, не в названиях, но при моей щепетильности в вопросах социально-политического порядка нужно было, конечно, ощутить свое ПРАВО разговаривать с народами и массами как с собеседниками. В этом отношении много помогает мне партия и высшее политкомандование. Мне некогда бывает думать: имею ли я право разговаривать с нациями, с миллионами? От меня требуют - значит, я в своем праве. Это право дала мне война, самый факт того, что и мои плечи вместе с плечами нашего народа несут на себе огромную тяжесть судьбы СССР и всего мира. Этого права нет и не может быть у Леонова, Вс. Иванова, Пастернака. Этого права не было и у меня до войны. А сейчас, видишь - есть... (06.04.1942. Действующая армия).
Публикация Ц.Сельвинской