ДАВАЙ, КТО ПЕРВЫЙ ИСТЛЕЕТ
Михаил Гронас. Дорогие сироты. - М.: О.Г.И., 2002, 80 с.
Поэт начинается с обретения стиля. Писать "хорошо", в общем-то, не так уж и сложно: мастерство дело наживное. Ранняя Цветаева в любом случае слабее себя зрелой. Истинным явлением в поэзии она стала лишь в 20-е годы, и произошло это потому, что Цветаева научилась преодолевать язык, подчиняя себе синтаксис и грамматику, но не следуя им. Иными словами, Цветаева стала Цветаевой, когда начала писать "плохо".
Впрочем, писать "плохо" ныне тоже умеют многие. Формальный прием, как и отказ от него, при общем уравнивании стиховой культуры сегодня никого не способен удивить. ХХ век был временем титанической работы над формой, благодаря которой поэзии удалось уцелеть в атмосфере, крайне неблагоприятной для стиха. Теперь условия изменились, и поэтому мы вправе были ожидать, что новое время принесет с собой новое содержание. И наши ожидания начали оправдываться.
И что интересно, сегодня для молодых поэтов чрезвычайно актуальными оказались те самые толстовские "простые вопросы": что ты за человек? чем ты живешь?
Михаил Гронас конкретен в выборе основного жанра своей лирики, но жанр этот традиционно считается приоритетом женской поэзии, поскольку наиболее органично Гронас чувствует себя в области плача.
Он даже не опасается буквальных совпадений. Начиная стихи строкой "Ни у кого уже никакого добра не осталось", он совершенно сознательно отсылает нас к классическим стихам Ахматовой "Думали, нищие мы. Нету у нас ничего". И, как представляется, здесь напрочь отсутствует столь распространенная интертекстуальная игра, вместо которой утверждается принадлежность к традиции причитания.
А в ней совершенно естественно сосуществуют и простонародные всхлипы, и православная аскеза, и "братание" с гипотетическим читателем. Позиция лирического героя явственно апеллирует к нравственной евангелической догме "Блаженны нищие духом".
Песня во рту, будь не песня, а горькая вода, желчь.
Ни жечь, ни жалить не надо: просто течь┘
Совершенно очевидно, что Гронас не стесняется быть осмеянным за обращения к понятиям души и духа. Его стихи истинно одухотворены болью. А настоящая боль всегда безыскусна.
Дорогие сироты,
вам могилы вырыты
на зеленой пажити
вы в могилы ляжете.
Стихи Михаила Гронаса позволяют нам вспомнить о крайне важной проблеме литературы, которую всесторонне рассмотрели русские формалисты Эйхенбаум и Шкловский. Это проблема позиции автора, его литературного поведения.
Оказывается, способность поэта быть средоточием боли своего времени, быть совестью своей эпохи - не принадлежит исключительно великому прошлому русской литературы.
БЕДНЫЕ СТИХИ
Кирилл Медведев. Все плохо. - М.: О.Г.И., 2002, 88 с.
Юрий Лотман утверждал, что проза рождается за счет сознательного отказа от урегулированности стиха. Этот отказ тем более решителен, что начинается он, собственно, с отречения от стиха как такового.
Верлибру в этом смысле значительно сложней. Со всеми оговорками он тем не менее претендует на то, чтобы называться стихом, и только. Приходит в голову странная аналогия со стриптизом: сбрасывая с себя поочередно ритм, рифму, метр, стих оголяется и в отличие от женщины, все более проявляющей свою сущность по мере убывания предметов, перестает казаться стихом.
Но, может быть, только казаться? Мало ли классических верлибров известно в истории русской поэзии.
Впрочем, речь идет не о верлибре вообще, а о книге молодого поэта Кирилла Медведева "Все плохо". Похоже, что в ней свободный стих становится не просто формой, а способом существования.
Я бы попробовал определить эту форму поэзии как "бедный" стих. Причем бедный не в оценочном, а исключительно в констатирующем смысле.
Бедность, убогость на Руси никогда прежде не рассматривались в качестве умаления сути. Идеальный костюм убогости - нагота. Ее речь - косноязычное бормотание, а награда - возможность "ругаться миру" даже в Божьем храме. Я далек от мысли приписывать Медведеву роль современного юродивого. Но, кажется, его стихи позволяют провести некоторые параллели.
Вообще интересно, что сама линия самоуничижения и убогости оказалась чрезвычайно продуктивной на Западе в ХХ веке. Назову только "Бедный театр" Гротовского и поэзию любимого Медведевым Чарльза Буковски. И в то же время она практически не проявила себя в России, хотя бы потому, что юродство напрочь лишено иронии.
Тем любопытней явление Медведева. Безусловно, его верлибры далеки от религиозного пафоса, но они странным образом смыкаются с жанром проповеди. Они абсолютно не ироничны, а оттого крайне уязвимы.
Медведев позволяет себе вещи, которые, казалось бы, несовместимы с поэзией. Он пишет так, как будто до него стихов еще не было или по крайней мере то, что было, его не очень беспокоит:
Мне кажется, что если ты что-то делаешь,
то тебе нужно
как можно меньше
сомневаться в этом.
А такое могут позволить себе только две категории людей: убогие или пророки (хотя пророчество - тоже высшая степень убогости). В этом случае маргинальность продиктована асоциальностью позиции, сознательным отказом от включения в мир людей и даже цех поэтов. Право учить дается только самоотречением. Другое дело, что в мире Медведева - все плохо. Он не создает поэтику, а разрушает ее. Отсюда бесполость и неожиданное в молодом человеке пуританство. К миру вещей он относится с легкой завистью и откровенным презрением. Удивительно то, что на рубеже тысячелетий именно молодые поэты повернулись лицом к древнерусской традиции площадной культуры. Тему скоморошества разрабатывает Кирилл Решетников, юродства - Кирилл Медведев. Разумеется, позиция Шиша более понятна и обаятельна. А есть ли будущее у поэзии Медведева, покажет время. Тем более что его собственный прогноз весьма неутешителен: "А я так и буду / сидеть в говне / со своими принципами".