Эдуард Багрицкий. Стихотворения и поэмы. Новая Библиотека поэта. Малая серия. - СПб.: Академический проект, 2001, 304 с.
ДЛЯ ТОГО чтобы убить поэта, достаточно включить его в школьную программу. Знать будут все, читать - никто.
Пока поэзия Серебряного века находилась под негласным запретом, она служила неким паролем, благодаря которому интеллигенты опознавали друг друга. Советские поэты при этом присутствовали, но говорить о них было как-то неприлично. Их издавали, что весьма дурно их характеризовало.
Наступило новое время. Официальное признание Серебряного века сильно девальвировало его достижения в глазах общественности, но никак не отразилось на репутации советских поэтов. Их просто перестали печатать. "Новая Библиотека поэта" благородно начала свой путь с издания Кузмина и Волошина, восстанавливая историческую справедливость по отношению к полузабытым классикам.
Малая серия "Новой Библиотеки поэта" тоже начала вполне предсказуемо: с Шершеневича и Крученых. Вышел в свет Борис Садовской, готовятся Николай Минский, Бурлюки. Все правильно, все гармонично. И вдруг в этом замечательном списке появился Эдуард Багрицкий.
А как раз из школьной программы все мы помним, что Багрицкий - это то же "взвейтесь-развейтесь", только другими словами. Словом, такой нормальный советский поэт. Может, и не стоило его переиздавать? Тем более что с представительской точки зрения нынешнее издание сильно уступает предыдущему ("Библиотека поэта", "Большая серия", 1964), а отличается, в общем-то, маловыразительной статьей Михаила Кузмина и фрагментом исследований Максима Шраера, которые опять-таки не вполне свободны от идеологического налета. Что ни говорите, а советская поэзия очень удобна для выявления всяческих тенденций.
Однако Багрицкий все же почему-то удобен не вполне. Автоматически причисляемый к когорте комсомольских поэтов, он старше их примерно на десятилетие. Он ровесник Есенина, и относительно поздний его приход в литературу связан с географической отдаленностью Одессы от столиц. В Москву Багрицкий переехал в 1925 году - только с этого времени начинается его слава, пик которой приходится на конец 20-х - 30-е годы.
А потом его стали забывать. Хоронили поэзию Багрицкого под хорошо известный мотив - "Нас водила молодость / В сабельный поход┘" Поэзия Багрицкого умирала так, как умирала его пионерка, его Опанас. Все они гибли, не способные противиться мощному натиску упорядоченной силы: силы лозунгов, порядка, культа, организации. И сам Багрицкий уже посмертно попал в опалу на всесильной волне борьбы с космополитизмом. Но поэт Багрицкий слушал другой прибой. Его волны накатывали горлом и хребтом, будили голод и похоть: "Так бей же по жилам, / Кидайся в края,/ Бездомная молодость, / Ярость моя!" Багрицкий умер молодым. И не только в физическом смысле. Его поэтический дар нес в себе удивительную память о молодости мира. А мир старел на глазах и душил поэта.
Ранние стихи Багрицкого почти все крайне несамостоятельны. Тут вам и Гумилев, и Маяковский, - стандартный набор молодого человека той эпохи. И вдруг в 1918 году Багрицкий перерождается. В одно мгновение, в точности по пушкинскому "Пророку", меняются внутренние органы поэта, и он обретает свой голос: "Простое сердце древних / Вошло в тебя и расправляет крылья, / И ты заводишь боевую песню, - / Где грохот ветра и прибой морей".
Чуть позже Цветаева писала, что в России нет таких поэтов, у которых после революции не дрогнул бы и не вырос голос. Но, пожалуй, ни у кого он не вырос так, как у Багрицкого. На мой взгляд, Багрицкий проснулся запоздалым акмеистом. Подобно Сервантесу, возвеличившему почивший в бозе рыцарский роман, Багрицкий возвеличил идею акмеизма, ибо наиболее ярко воплотил акмеистскую мечту о первочеловеке. В конце концов и Мандельштам, и Ахматова без акмеизма могли бы обойтись и обходились. Багрицкий - апофеоз теории. Если бы его не было, акмеизм должен был бы его выдумать. Другое дело, что к моменту звонкого дебюта Багрицкого в столице до акмеизма уже никому не было дела. Багрицкий запоздал с открытием на десять лет, что, впрочем, теперь по прошествии восьми десятилетий уже абсолютно не важно.
В лучших стихах Багрицкого очень трудно провести грань между нечеловеческим и собственно человеческим. В них властвует стихия животного познания жизни. Они излучают энергию, подобную той, с которой пробивается на свет юная поросль. Это поэзия рождения и выживания, познания и обретения. Так живут "Чтоб, волком трубя / У бараньего трупа, / Далекую течку / Ноздрями ощупать".
И, видно, иногда поэту становится страшно от этой жуткой неуправляемой энергии, и он вынужден оправдываться: "Но я - человек, / Я - не зверь и не птица┘" Но если это человек, тогда, быть может, он и есть тот недостижимый идеал естественного человека, о котором мечтали и Руссо, и Торо, и Толстой? И он действительно подобен ветхозаветным пророкам, ибо явился в этот мир одним из первых?
Что увидел Багрицкий в революции - неизвестно, известно, что услышал. Вслед за Блоком он услышал музыку революции, гул, ритм, неизбывный и навязчивый, пронзающий всю его зрелую поэзию. Ритмически Багрицкий очень однообразен но, как ни странно, совершенно не надоедлив. Потому что его ритм - это ритм стихии, которой, по точному определению Пастернака, "не дано примелькаться": "Чтоб волн запевал / Оголтелый народ, / Чтоб злобная песня / Коверкала рот, - / И петь, задыхаясь, / На страшном просторе: / "Ай, Черное море, / Хорошее море!.."
Жить Багрицкий должен был, "дыша и большевея". И если это, допускаю, устраивало его как человека, как поэту было ему противопоказано. Поэтому и медитирует он, повторяя вслед за мертвым чекистом: "солги - солги, убей - убей". И все аплодируют врастанию поэта в социализм, забывая о том, что стихотворение "ТВС" есть не что иное, как горячечный бред туберкулезного больного. И дружно прославляют "Думу про Опанаса", в которой Багрицкий явно сочувствует бандиту и кровопивцу: Опанас - все тот же естественный человек, не ведающий что творит. При этом из всех достижений революции признается только одно естественное право - умереть за нее.
В знаменитой предсмертной поэме Багрицкого "Февраль" первобытный человек торжествует последнюю и окончательную победу. Отвергнутая любовь, обретение власти и месть - вот три составляющих сюжета этого произведения. Здесь нет ни социалистической законности, ни морального кодекса, ни прочих отличительных черт человека разумного. Есть только одна всепоглощающая страсть: самоутверждение самца, продолжателя рода. И горе тому, кто окажется у него на пути.