НАИВНО. Супер. Эрленд Лу тут ни при чем. Это самый короткий в истории мировой литературы манифест новой молодежной прозы. Забросив в пыльный угол родительской квартиры напыщенный романтизм и натужный интеллектуальный пафос, они поминают Ролана Барта между двумя кружками свежего пива, в ряду именований крупных торговых лейблов. Это не снобизм. Это суперснобизм. Они не интеллектуалы. Они постинтеллектуалы. Повседневный мир с его маленькими гастрономическими, MTV-ишными и от-кутюрными радостями куда важнее вековой культурной пыли, которую они сносят одним выдохом своих молодых промарихуаненных легких. "Мир сделан из йогурта", - бубнит Альдо Нове. "Мир - это коллекция торговых брэндов", - твердит Крахт. "Мир - это красивые девушки из телерекламы", - утверждает Лу. "Мир - это набор кулинарных изысков", - говорит Есимото Банана. Им непонятно давнишнее состязание вербального и визуального, матового и глянцевого. Они пишут про ящик, про глянец, для ящика, для глянца. Визуально, снимаемо, употребимо.
Девяностые годы в японской литературе называют "эпохой Есимото и Мураками". В то время как тиражи высокой литературы падают, книги Бананы Есимото и Харуки Мураками распродаются с невероятной быстротой. Банана - не Мураками. Она про другое и о другом. Мураками - это экспортный вариант японской прозы. С национальными японскими монстрами в голове. С многочисленными кивками в сторону западной контркультуры шестидесятых-семидесятых. С обязательной рефлексией и непонятной ностальгией. Его успех в России сродни неиссякаемому интересу к прозе латиносов. Это наши недопрожитые шестидесятые, растянувшиеся на тридцать последующих лет, с их невыразимой тоской, клубящимся дымом, экзистенциальными поисками и песенками Б.Г. Культ Мураками взрощен местным провинциальным сознанием. Мы - на обочине культурного мира. К нам приезжают стареющие Томы Джонсоны, Эрики Клэптоны и остатки группы "Yes", и мы бросаем в воздух чепчики. Мы читаем Мураками, слушаем джаз и Майкла Наймана, мечтаем поехать в Индию за благовониями и в Японию за новым сверхзнанием. Страдаем раздвоением личности и манией политического преследования. Не наивно. Не супер. И не вубинда.
"Больше всего на свете я люблю кухни", - пишет Банана Есимото. Банана - это, разумеется, псевдоним, легкий стеб над читателями Басе, который переводится как "банановое дерево". Кухня - это не место, где ведутся тяжелые разговоры. "Кухня - это место, где готовят пищу. Какой бы она ни была, мне все едино. Хорошо, когда под рукой всегда есть несколько сухих, чистых салфеток, а свет отражается на белом кафеле". Хорошо, когда в доме есть большая удобная софа, коллекция электроприборов, а в холодильнике много продуктов. В каком-то смысле повести Бананы Есимото - это обыкновенный глянцевый женский роман со всем традиционным набором страданий, любовей и смертей. Но только в любви здесь признаются посредством гастрономии. "Готовя по рецепту морковный ампон, я чувствовала, как моя душа проникает в него". Кого люблю - накормлю. А не люблю - отравлю. Это уже не любовный роман, а какой-то Владимир Сорокин. Японская барышня не чурается напыщенной романтической лексики. "Я узнала, как прекрасно, когда кажется, что сил больше нет, а в твое сердце вливается прекрасный лунный свет". Но напустив голубой романтической пыли, она тут же сметает ее своей концептуальной гастрономической дурью. Она пишет про традиционные семейные ценности и про то, как здорово вместе смотреть по вечерам телевизор. Но только мама у нее оказывается папой. А возлюбленный попадает в автокатастрофу и является в виде голубого утреннего привидения. По ее повестям легко нарисовать комикс-мангу, снять фильм или мультик. Можно употребить как поваренную книгу. А можно и порыдать в подушку. Они тоже про повседневность. Про белую поверхность кухонь и дней. Наивно и супер. А для России с ее картошечкой-селедочкой и водочкой-огурчиком - так просто супер.