Михаил Иванов. Банан. - М.: Библиотека журнала "Соло", 2000, 201 с.
Андрей Лебедев. Повествователь Дрош. - М.: Глагол, 1999, 127 с.
Сергей Солоух. Картинки. - СПб.: Геликон Плюс, 2000, 87 с.
ЛОГИЧЕСКИ рассуждая, следовало бы рассмотреть книжицы этих трех почти ровесников в том порядке, в котором они и представлены выше: так сказать, восходя от простого к сложному. Однако сегодня интереснее будет взглянуть на них в обратной перспективе. Все три имени малоизвестны так называемому широкому читателю. У москвича Михаила Иванова - это, кажется, первая книга. У парижанина Андрея Лебедева - третья; первая была издана во Франции, вторая - "Ангелология" - хоть и в России, но прошла почти незаметно. Больше других (правда, лишь в столичных литературно-критических кругах) известен кемеровский прозаик Сергей Солоух: семь лет назад он прославился романом "Шизгара, или Незабвенное сибирское приключение", а в 1996 году подтвердил свою репутацию "Клубом одиноких сердец унтера Пришибеева". Сказать, что издатели в случае с Солоухом учли мнение серьезной критики и бросились наперебой предлагать писателю свои издательские услуги, значило бы бессовестно соврать: в прошлом году я сам предлагал эту книжку в три издательства (из тех, что считаются "интеллектуальными"), и везде получил вежливый отказ. "Картинки" не обещают издателю ни "культового", ни коммерческого дивиденда.
Это даже несмотря на вроде бы постмодернистское их обрамление - все короткие рассказы книжки титулованы как классические чеховские: от "Крыжовника", через "Дом с мезонином" к "Каштанке". Однако далее ничего похожего на модные римейки последних лет (к примеру, на "Ворону" от чеховской "Чайки" Юрия Кувалдина или на свежую "Чайку" же Бориса Акунина), к счастью, нет. Солоуховские названия-обманки оборачиваются манящим голоском некой таящейся в тропических зарослях диковинной птицы. Но вот уже она вся является удивленному взору, и наблюдатель (читатель) может рассмотреть ее во всей перышкиной красе. Так, как вдруг в финале "Душечки" секретарше Ане являются уши ее скотины-начальника:
"Итак вот они уши. Эти удивительные розовые, нежные грибочки, сумевшие пробиться сквозь жилы каучукового буйвола и терку металлическую носорожьей шкуры. Всего-то тридцать сантиметров, двадцать, десять, пять.
Ам!
Сжать и не отпускать!
- Аннааааааааа Васиииииииииииииильевна!
Да, будет, неудобно же, когда такая боль по имени и отчеству. Зовите просто Аня".
Единственное, что, возможно, роднит эти живые "Картинки" Солоуха с чеховскими рассказами, - это некая, в старом смысле слова, анекдотичность. Правда, солоуховская анекдотичность - всегда эротична, легко, порхающе эротична. И не столько сюжетно, сколько языково. Прихотливые стилистические повороты, неожиданные, но почти всегда радостно-узнаваемые метафоры - это и есть то самое диковинное оперение "маленькой" прозы сибирского, между прочим, писателя Сергея Солоуха. Не различимое, увы, широкому читательскому и издательскому взгляду.
Столь же безнадежной в издательском смысле выглядит и проза Андрея Лебедева. С одной стороны, она кажется более традиционной, нежели солоуховская, иногда она прихотливо импрессионистична, иногда, напротив, нарочито экспрессионистична. Лебедев предваряет книжку коротким автокомментарием, в котором расшифровывает литературные, кинематографические, музыкальные и даже эпистолярные аллюзии. Набор столь же широкий, сколь и характерный: "Преподаватель симметрии" Битова, "Метценгерштерн" По, песня Йона и Вангелиса, пасхальная открытка цесаревича Алексея, посланная им своему отцу Николаю II за три месяца до расстрела царской семьи. Все это - повод для глубокой филологической рефлексии (Лебедев родился в Старой Купавне, а преподает русский язык и литературу в Париже), часто стилистически убедительной. Как, например, в "Четырех упражнениях в жизни и смерти":
"Смятые сигаретные пачки в изуродованных прозрачных пакетиках (если бережно снять такой пакетик, то в нем можно хранить бабочек), битые бутылки, составлявшие обманчивое целое, благодаря тому, что им не давала окончательно развалиться этикетка, иные мертвые, съежившиеся вещи, и наконец-то, что доставляло особенно много грустных переживаний: скомканные газетные листы с портретами знаменитых людей, знаменитые лица которых для усиления впечатления еще и показывали по телевизору".
Впрочем, рефлексии не только филологической и стилистической, но и теологической. Неспешное течение лебедевской прозы, по авторскому определению "глядящей на христианство изнутри" в "Патере из Сен-Санаари" и "Четырех упражнениях", вдруг грубо прерывается "взглядом на христианство снаружи" в "Берлифицинге", когда "бесы веруют и трепещут". Жестко сюжетный Эдгар По, пересаженный на подмосковную почву, ничем не стесненная абсцентная лексика развеселой дачной богемы, чаяние, близость и невозможность искупления. Бардак, пожар, убийство. Рассказчик, правда, кончает свои записки не в готической "повской" (от По) тюрьме, а в родной советской КПЗ. Если отбросить так называемую христианскую подоплеку, то на примере только этой новеллы автор доказывает, что легко и успешно может писать жесткую повествовательную, даже назидательную прозу, единственно убедительную для нынешнего книжного рынка. В "Лирической прозе размером со среднюю неядовитую змею" есть косвенное стихотворное объяснение, почему Лебедев настаивает именно на скупо издаваемой лирической прозе:
"Но уж двери дробят, и голос доносится дикий:
Открывай, отвечай, за тобой пришли твои земляники".
Земляники настоятельно зовут Андрея Лебедева, тогда как Михаила Иванова призвал зримый и мясистый плод - банан. Иванов по кличке Банан старше остальных в этой прозаической троице. Начинаешь читать книгу - если верить издателю Александру Михайлову-младшему, автобиографические заметки, написанные "на досуге" в Кащенко (ныне - лечебница им. Алексеева) - с некоторым раздражением. Все эти шрифтовые и якобы смысловые выделения типа "Лучший друг", "Приятель, друг лучшего друга"; беспомощные стихотворные опусы, рассыпанные там и сям; мат-перемат; секс в подъезде, в телефонной будке, в кустах, втроем, вчетвером; реки пива, портвейна, водки... В общем, как сказал в предисловии Михайлов, "книга с незамысловатым названием Жизнь". Однако потом все чаще ловишь себя на мысли, что в этой незамысловатости, почти полном отсутствии рефлексии и "сделанности" есть особая притягательность. Что недаром чистый автобиографический жанр так популярен ныне. Вспоминаешь, что, к примеру, в Финляндии в бестселлерах несколько лет ходит вот примерно такое день за днем жизнеописание обычного тамошнего жителя. В потоке чужой жизни чувствуешь себя комфортнее, нежели в своем собственном. Поток чужой жизни, даже настолько беспутной, нелепой и хаотичной, компенсирует беспутность, нелепость и хаотичность собственного потока. И тогда прощаешь автору бесхитростные, часто высокопарные, часто откровенно безвкусные пассажи.
А так жизнь как жизнь. Семидесятническая. С водружением знамени победы над пивной, с макаревичами и градскими "на югах", с прочими питейно-богемными атрибутами. Правда, ближе к концу книги Банан вдруг начинает "осмыслять" пройденный путь. Вдруг осознает (правда, очень невнятно, и слава Богу) себя неким Игроком, даже Избранным, "на которого возложена миссия помочь человечеству" что-то там такое слишком важное понять... Будем считать, что это возрастное и ситуативное, ибо последняя по счету любовь Банана оказывается одновременно дочерью его жены и лесбиянкой. Есть о чем задуматься.
При очень хорошей редакторской работе, надо полагать, эта книга вполне могла бы привлечь внимание издателей и, разумеется, читателей. А так, у "Банана", равно как и других героев этого обзора, есть все шансы остаться известными в узких кругах столичных критиков.