Окно зажженное ворую,
Глазами чей-то вечер пью,
Беру украдкой жизнь чужую,
Переношу ее в свою.
Михаил Синельников
МИХАИЛ СИНЕЛЬНИКОВ пишет много, откликаясь на каждое свежее впечатление. Его новая книга "Незнакомый голос" может быть прочитана как путевые записки, мысли о прочитанном, отчет о посещенных мероприятиях. Стихи до предела насыщены материальными подробностями, к которым автор тем не менее всегда присматривается как лирик. Его интересует не мир сам по себе, а личное восприятие этого мира, лирический эгоизм, доходящий почти до абсолюта. Даже в стихотворении на смерть Михаил Синельников предполагает, что "С толпой чужих, попутных душ / Душа летит к нездешним высям. / В той равнодушной вышине, / В переливающемся Боге, / Все узнавая обо мне / И забывая по дороге".
И вдруг складывается ощущение, что и многописание, и многотемье Синельникова происходят из неуверенности, зыбкости ощущения искусства в себе. Будто бы поэт даже не идет, а бежит вдоль стены, за которой искусство, оказываясь то в Иерусалиме, то в Сайгоне, то в Бомбее, то в Карасу, то в Мордве и Чуди, а то и в пивной, гостинице, бизнес-клубе. А совсем рядом и Гомер, и Катулл, и Гете, и Ван Гог, и Ахматова, и тот самый заглавный "незнакомый голос" Гумилева; до них вроде подать рукой, но стена оказывается бесконечной, и нет прохода, пролома, пролаза. И от всего этого возникают путаница и всяческая суета. Например: "Московская кухня, она и в Германии есть, / Но только просторней, и надо не спорить, а есть". А что же тогда в ней собственно московского?
И вдруг рядом - "Заглядывая в окна":
Окно зажженное ворую,
Глазами чей-то вечер пью,
Беру украдкой жизнь чужую,
Переношу ее в свою.
А может быть, неуловимо,
Дыханья тонкая струя,
В чужую жизнь, метнувшись
мимо,
Душа вливается моя.
Каламбур: зачем же ломиться в запертые двери, если в окна видится гораздо больше?
Иными словами, центростремительность Синельникова служит ему дурную службу. Там, где он пытается заменить искусство собой, его ждет неудача, но там, где он старается приникнуть к искусству, оно возникает само собой. Дару Михаила Синельникова чужды и гражданский пафос, и пророчества, и философские обобщения, но ему дано нащупывать тончайшие, почти неуловимые связи с миром, не желающим "быть как я", но остающимся собой.
И тогда центробежным строчкам Синельникова дается настоящая сила. Вот как он пишет об Ахматовой в стихотворении "Большая Ордынка":
Напротив - кухня. Близость
к санузлу.
Удобна комната у входа
Пятиметровая. И мировому злу
Почти покорная свобода.
Об этой почти покорной свободе можно думать и говорить бесконечно. Это та самая свобода, "чья дочь словесность", та самая свобода, чья покорность настолько явственна и иллюзорна, что уже она одна оправдывает появление книги "Незнакомый голос":
Порхает по углам фельетониста
вздор.
Таврическое, привкус поминальный
Есть в очертаньях церкви.
Старый двор
И - Ваймар коммунальный.
И получается так, что стихи Михаила Синельникова живут как заложники этого самого коммунального пространства, в котором сожительствуют и Гете, и какие-то случайные и часто просто неприятные соседи, без которых наверняка было бы гораздо лучше. А между ними - стена, которую поэту совершенно незачем рушить:
Ведь в этот день горячий,
Смешавший с явью сны,
Я - под Стеною Плача,
Я плачу у Стены.