Кавабата Ясунари. Тысячекрылый журавль. - Санкт-Петербург: Азбука, 1999, 314 стр.
- Ну как же можно сравнивать карацу и сино? Это же совсем разная керамика.
- А почему нельзя? Достаточно поставить обе чашки рядом - и все сразу становится ясно.
"AЗБУКА" снова не ошиблась в выборе текста. Когда роман выходит без комментариев и даже небольшого предисловия, выбор не должен оставлять места для спора. Кавабата - это "Тысячекрылый журавль", или в другом переводе - "Тысяча летящих журавлей" ("Сэнба дзуру"), роман, за который в 1952 году он получил премию Академии искусств Японии и памятуя о котором, вручая Нобелевскую премию, говорили о полном литературном выражении японского образа мышления. Это книга о людях и их чайной утвари. О пути из Такэдо в Бэппу длиною в любовь. И еще о том, как разбили старинную чашку.
Когда в своей великолепной "Книге о Чае" ("Тя-но хон", 1906) Окакура Какудзо писал про японский этикет, начинающийся с того, как предложить человеку веер, и заканчивающийся правильными жестами для совершения самоубийства, он объяснил, что подлинный ключ к японцам - не в самурайском кодексе "бусидо", но в "тядо", то есть в чайном обряде "тяною". Японец в чайном павильоне возвращается к незамутненному покою, к первоначалу. Чайная церемония по сути проста и безыскусна. Она лишь видимо кодифицирована, на самом деле остановки и предписания этикета нужны лишь для осознания дальнейшего ее течения. В любой момент она может пойти так, а может - иначе. Таков Кавабата. Он сказал однажды, что рассказы его, те, что "с ладонь величиною", "просто возникают". Его романы непосредственны, он не держится намеченного плана, но словно бы просто пишет, останавливаясь, чтобы осознать дальнейший путь.
Свою речь в Стокгольме Кавабата начал со стихов дзэнского поэта Догэна (1200-1253):
- Цветы - весной,
Кувшинка - летом,
Осенью - луна,
Чистый и холодный снег - зимой.
Стихотворение это называлось "Изначальный образ".
А говорил Кавабата на церемонии вручения Нобелевской премии о чайной церемонии и отношении к ней японцев. Герои Кавабаты в романе "Тысячекрылый журавль" и нам видятся в эстетической причастности к тяною: у Кикудзи "от строгих линий и блестящих поверхностей чашек┘ внезапно ушло куда-то чувство вины". "Чьи только руки не касались этого кувшина┘- пишет Кавабата. - Руки госпожи Оота, руки Фумико, а Фумико - из рук в руки - передала его Кикудзи┘ А сейчас над ним колдуют грубые руки Тикако┘" И как-то не по себе становится от мысли, что женщина с грубыми руками преподает искусство чайной церемонии, она изначально не права, потому и некрасива, даже уродлива: у нее на груди огромное родимое пятно. А вот образ госпожи Оота всегда связан с тонкими изысканными старинными предметами, "след ее помады" на кромке керамической чашки. "Быть может, иногда отец просил госпожу Оота поставить в кувшин сино розы или гвоздики. Или подавал ей чашку и любовался прекрасной женщиной со старинной чашкой в руках┘"
Кавабата слишком погружен в дзэн, он подолгу смотрит на вещи. Он ставит свою печать под высказыванием Моотори Норинага (XVIII в.): "Сущность вещей - женственна". Женские образы Кавабаты - это Утамаро, это гравюры укие-э.
Нам трудно уловить прелесть горного перехода Фумико, описанного в ее дневнике, вставной частью входящем в роман. Женская японская литературная проза отличается большим изяществом и благозвучней мужской. Нам трудно оценить красоту будущего времени, характерного для таковой прозы, но ход времени вообще у Кавабаты мы способны уловить.
Жизнь чашки черного орибэ с папоротником из романа "Тысячекрылый журавль" началась в руках мастера Рикю, в эпоху Момоямы (XVI век). Есть предание, что мастер Рикю, желая вместить красоту в один-единственный стебель повилики, однажды срезал в саду все цветы. Словно печать старого мастера, неявно останется в романе повилика-асаго (по-японски "лик утра"): служанка ставит в трехсотлетнюю подвесную вазу единственный расцветший цветок асаго, которому жизни дано не более дня. В романе Кавабаты нет случайного, нити увязаны красивыми узлами. Кавабата узнает про цветок все возможное, и, поняв его суть, ставит в вазу из тыквы, но любуется содеянным с детской непосредственностью служанки, которая, объясняя главному герою романа, Кикудзи, почему поставила повилику в эту старинную вазу, говорит: "А я так просто┘ сама поставила┘ Ведь повилика - вьющееся растение, и тыква эта тоже". Взгляд Кавабаты, по природе своей, - женский взгляд, ему не присуща героика, и лирика его произведений - в повседневности. "Один цветок лучше, чем сто, передает великолепие цветка", - это Кавабата, "Музыку хорошо слушать ночью. Когда не видны лица людей", - а это Сей Сенагон.
Мне приходилось слышать, как, подыскивая аналогии в русской литературе, Кавабату сравнивали с Буниным, например, или Набоковым. М.Н. Эпштейну пришло в голову поставить имена Платонова и Кавабаты рядом - как верно! Многие замечания Платонова, построенные на абсолютной логике, захоти я мистифицировать кого-либо из своих друзей, легко бы выдала за перевод с японского. Ну вот, например: "Ласточки┘ смолкали крыльями от усталости, и под их пухом и перьями был пот нужды┘" Помните, как Фро, пытаясь духовно приблизиться к любимому, сожалела, что никак не по силам ей вообразить себя электрофарадой?
Кавабата, как и наш родной Платонов, - это люди, в замкнутом пространстве притчи преодолевающие многие расстояния ради любви, пока не становится "некуда жить" (Платонов) и однажды, "убирая в шкаф завернутую в фуросики чашку", Кикудзи не подумает: "Не продать ли вместе с чашкой и кувшин сино, лежащий сейчас в глубине шкафа?" (Кавабата). Порождения Кавабаты медленно поднимаются в горы, проходят мимо храмов, едут в Киото и стремятся в Такэда, но кажется, что все это происходит только ради того, чтобы древнее сино поменяло хозяина и новые руки осторожно и благоговейно прикоснулись к старинной глине. Но тогда, что тогда вся наша жизнь, вся жизнь, как не тень на сино?