Эдуард Колчинский. Биология Германии и России–СССР в условиях социально-политических кризисов первой половины XX века. – СПб.: Нестор-История, 2007. – 638 с.
Знакомясь с теориями немецких «нацификаторов» и отечественных «диалектизаторов» науки, недоумеваешь: как подобный фарш из сырого мяса естествознания и мякиша идеологических догм на протяжении десятилетий мог выдаваться за «хлеб духовный»? Читаешь дальше и убеждаешься, что имеешь дело не просто с идеологическими мифами или отброшенными гипотезами, а с клапанами человеческого бессознательного. А отворяет эти клапаны только «великая триада», о которой устами Великого инквизитора говорил Достоевский: чудо, тайна и авторитет. Эти идеи явились в мир подкрепленными авторитетом, окутанными тайной и обещающими чудо. В этом был источник их силы. Но и сегодня они опасны, как отработанное ядерное топливо. Остаточная радиоактивность. Здравый смысл возле них пошаливает┘
Но раз мы все-таки рискнули, разберемся: что же произошло с биологией в Германии и СССР? А произошла трагедия, и произошла она не только из-за того, что власти попытались использовать ученых для достижения своих целей, но и из-за того, что ученые попытались с выгодой для себя использовать особенности государственных систем своих стран.
Уже в конце XVIII века обнаружилось, что в биологии и антропологии на достигнутом уровне развития из имеющихся фактов могут быть получены любые следствия, включая диаметрально противоположные. Такая ситуация, к слову сказать, сохранялась примерно до середины XX века, пока с разгадкой структуры ДНК не произошел решающий прорыв в понимании механизма наследственности.
К тому времени, как возникла теория происхождения человека от обезьяны, полвека существовала теория Бюффона, согласно которой обезьяна – это результат деградации человека. И не было такого вздора, который не был бы подкреплен авторитетным именем. Скажем, если Мопертюи полагал, что изначальным цветом человечества был белый, а черный – это случайно сделавшийся наследственным цвет загара, то Шопенгауэр считал, что первоначально человечество было чернокожим, а белая раса произошла от негров-альбиносов.
Не изменилась ситуация и с появлением эволюционной теории. В конечном счете каждый в дарвинизме видел то, что хотел увидеть. Одни видели в учении о выживании наиболее приспособленного оправдание капитализма, другие считали дарвинизм фундаментом социалистического учения. Пока Дарвин предупреждал о недопустимости применения законов животного мира к человеку, другой отец-основатель эволюционизма Уоллес уже продумывал «систему выпалывания» общества. Пока одни доказывали, что нельзя вмешиваться в процессы биологической эволюции в обществе, автоматически обеспечивающие выживание наиболее приспособленных, другие разрабатывали механизмы жесткого государственного контроля генетического состава населения.
С приходом к власти большевиков и нацистов ученым пришлось приспосабливаться к официальной идеологии и сотрудничать с властями, причем одни старались сохранить свой статус, другие – получить финансовую поддержку, третьи – низвергнуть конкурентов, четвертые – защититься от нападок. В СССР в годы нэпа у научной интеллигенции были основания полагать, что большевики создали обстановку, стимулирующую научные исследования и привлечение к ним талантливой молодежи. Идеология воспринималась как некая условность, внешняя оболочка для вполне традиционных концепций, поскольку каждая из школ могла объявлять близкие ей теории соответствующими марксизму, а взгляды оппонентов и конкурентов – антимарксистскими. Марксистскую философию использовали все стороны для шельмования идейных противников и завоевания симпатии власти. По остроумному замечанию Колчинского, участники дискуссий сходились только в одном: каждый считал, что именно его взгляды соответствуют марксизму.
Пока условия для научной дискуссии были относительно свободными, перевес был на стороне неодарвинистов, несмотря на уникальный дар Лысенко и Презента придавать любой дискуссии характер «обострившейся классовой борьбы». Исход противостояния решило то случайное обстоятельство, что научные споры между биологами были отнюдь не безразличны Сталину, который еще в 1906 году утверждал, что неодарвинизм уступает неоламаркизму. А Сталин свои взгляды менял редко. В итоге в СССР на десятилетия воцарилась причудливая амальгама марксизма и ламаркизма, лучшее название для которой родилось в результате опечатки – «ламарксизм».
В нацистской Германии события развивались по иному сценарию. Когда началось увольнение еврейских профессоров, научное сообщество в своей массе поддержало нацистов, особенно в лице молодых ученых, видевших в этом залог своего более быстрого карьерного роста и стремившихся занять освободившиеся места. Но когда ученые попытались использовать идеологию в борьбе научных направлений, они не встретили поддержки со стороны нацистских властей, и масштаб репрессий в академической среде Третьего рейха оказался значительно меньшим, чем в СССР. Как показывает Колчинский, число репрессированных в одном вавиловском Всесоюзном институте растениеводства (ВИР) превышает численность биологов, уволенных, эмигрировавших и погибших в концлагерях во всей гитлеровской Германии.
Впрочем, несмотря на то что национал-социалистическая Германия и Советский Союз пошли разными путями в решении задачи – улучшать ли генофонд популяции путем отбора или изменения социальной среды, оба решения оказались неудачными.
Массовое уничтожение своих сограждан не принесло немецкому народу ни генетического здоровья, ни расовой чистоты, ни интеллектуального процветания. Напротив, Германия была вынуждена открыть свои границы для миллионов иммигрантов разных национальностей, рас, культур и конфессий.
Советская наука продержалась дольше, но могла компенсировать негативные последствия ограничения свободы только за счет растущего финансирования. Расплата за эксперименты по «пролетаризации» и «диалектизации» науки наступила в начале 90-х. Бездумная «либерализация» поставила российскую науку на грань выживания. Но это уже другая история┘