Мария Козлова. Уже не жизнь, а житие┘ - М.: КРУК-Престиж, 2005, 176 с.
Удивительный это жанр - книги детей о талантливых родителях. Сколько оттенков сыновьих (дочерних) чувств (от буйного восхищения до хорошо припрятанного негодования и скорби)! А сколько пафоса! И как порой бросается в глаза тот вред, который воспеваемый родитель причинил своему восхищенному чаду - и чем яростней повзрослевшее дитя нахваливает своего кумира, тем очевиднее несправедливость и жестокость судьбы!
Книга искусствоведа Марии Козловой, написанная об отце - пожалуй, одном из лучших русских художников двадцатого века, Алексее Козлове, - в этой череде стоит несколько особняком. Дело в том, что она насквозь искренна и в своей искренности - предельно целомудренна и простодушна. В этом она под стать самому художнику, выросшему в костромских лесах на хуторе, совершенному, казалось бы, "самородку", если бы не его тончайшее образование, желание проникнуть в глубь живописного мастерства.
Довольно разнообразно составленную книгу (здесь и автобиография художника, и письма его жены, и воспоминания друзей и дочери, и даже выдержки из книг, посвященных Козлову) предваряет эпиграф - незатейливое стихотворение современника, Николая Шатрова. Оно-то и дает ключ к тону воспоминаний, пожалуй, более, чем любые заковыристые и сложные объяснения. Название книги - "Уже не жизнь, а житие" взято оттуда. Поначалу может показаться, что вышеозначенного пафоса здесь хватает: дескать, речь пойдет о некоей безвкусной святости, о лике вместо человеческого лица. Отнюдь нет. Цитата из Николая Шатрова развенчивает благолепные домыслы и проясняет лейтмотив книги:
Как говорится, не судьба┘
Вне дома людям нет
простора.
Навечно срублена изба,
До воскресенья жить
в которой.
Прогулки в космос -
баловство,
Грехопаденья искус древний.
Для человека ничего
Не может быть родней
деревни┘
Вот оно. Речь идет здесь не об ангелах (портреты которых, кстати, Алексей Козлов рисовал). Речь идет о пути человеческом, о приверженности земле и дому. И дело даже не в том, что художник действительно родился в тех лесах, где Сусанин поляков загубил, т. е. в самой что ни на есть глубинке, что всю недолгую жизнь он каждый год возвращался к себе на хутор, что там появились на свет его дети┘ Скажем так, в лучах эпиграфа "деревня" - это метафора родной, здешней жизни, быта, который усилием, радостью и даром постепенно преображается в человеческую душу - в бытие души.
Это бытие, сияющее совершенно великолепными и невероятными красками, представлено на картинах художника, где в потоках света проступают в полный рост древние и исконные предметы: ларцы, лапти, кринки, самовары, печи и вальки. Однако было бы нелепостью сводить такого сложного художника к бытописательству и воспеванию деревни без вектора вверх. Коли уж речь у нас ведется о "бытии", о двух измерениях "дома", то предоставим слово одному из друзей живописца, рассказывающему, как, "подчиняясь требованиям объекта", мастер "идет от архетипа через чувство к образу, через знания и символ - к художественной форме, и от нее - к законченному произведению". И - последним аккордом - "его полотна создаются на одном дыхании".
Ужель загадка разрешилась? Ужели слово найдено? Видимо, так. Слово это - "архетип". Казалось бы: какое уж там родное, теплое, ведь архетип - это сплошные горные и горние выси, матрица бытия, первоформы и прочее неземное. Да то-то и есть, что очень даже земное, это та самая душевная, глубинная глина, из которой все и лепится. Лепятся волшебные кони, разнотравье леса, тонкие северные стволы деревьев, золотистые храмы, пляшущие холмы, которые сам художник называл по-северному - "увалы" и лица соседей и друзей.
Недаром, некоторые критики сравнивали портреты Козлова с парсунами - русскими портретными изображениями XVI-XVII вв., где иконописные приемы сопрягаются с реализмом письма. Куда уж архетипичнее┘ И куда уж человечнее, обыденнее, роднее┘ Архетип, просвечивающий в картинах художника, не пугает, он выявляет изначальную, "райскую" сущность изображаемого. В картинах очень много сияния, и сам художник объяснял это так: "Золото - это субстанция духовности, ценности, чистоты. Недаром и иконы с древних времен писались золотом".
"Своим раем" называл Козлов хутор Трошино, где родился. И этот "рай" отражается в картинах, как в зеркалах. Отразился он и в книге дочери: в скромных, драгоценных осколках ее собственных воспоминаний (когда художник умер, детям было совсем немного лет) и в том, как она "держится в сторонке", старательно называя отца "живописец", "Алексей Никифорович", и очень редко - "папа" (как будто не хочет лишний раз навязываться читателю).
По одной цитате можно понять душевный настрой книги, не замутненный ни скрытой болью, ни мучительным желанием докричаться до читателя, доказать во чтобы то ни стало, каким гениальным художником был отец┘ Этого не нужно. Все и так понятно. "Часто я помогала отцу. Приносила охапки цветов с трошинского поля. Он ставил их в огромные кринки и рисовал".
Итак, в книге есть две деревни - два измерения. Невидимое и здешнее. Домашнее и поэтическое, медовое, запредельное. В какой-то миг одно накладывается на другое, и тогда сквозь избу и печь проступают контуры и краски исполненной человеческой жизни, ее внутренней осмысленности и достоинства, и тогда одно преображает другое:
Но даже в искреннем вранье
Порой сквозит, как даль
в полете,
Уже не жизнь, а житие┘
Уже не свет, а святость
плоти.
Про это сопряжение двух начал можно сказать тысячью слов. Про человеческое в человеке и его достоинство и нежность можно сказать и так, как сказал неизвестный немецкий поэт про художника Козлова (это стихотворение было найдено в семейном архиве без подписи и переведено на русский): "Ты оберегаешь человека, одевая его в мантию света". Кто бы это ни написал, лучше, пожалуй, не придумаешь.