Уильям Джонстон. Австрийский Ренессанс. - М.: Московская школа политических исследований, 2004, 640 с.
Литературы об Австро-Венгрии на русском языке, да еще такой, которая давала бы развернутую картину какой-либо из областей ее жизни, очень мало. А книга американского историка Джонстона претендует именно на целостный охват умственной жизни империи Габсбургов, а частично и стран, возникших после ее распада. Основное внимание уделяется плодотворнейшему периоду истории Дунайской монархии: второй половине ХIХ - началу ХХ века, благодаря которому Австро-Венгрия, распавшись, стала фактически родиной современного мира. Это само по себе делает книгу интересной.
На деле повествование сосредоточено вокруг трех центров: Вены, Праги и Будапешта. Все остальное упоминается лишь в той мере, в какой имело отношение к столичным событиям. Обширным, разнообразным и своеобразным окраинам австро-венгерского мира серьезного рассмотрения не достается.
Самое ценное в книге - факты. Это и подробности биографий участников австро-венгерской культурной и социальной жизни, и сведения о различных ее обстоятельствах и особенностях - например, характеристика языковой ситуации в Вене или замечания о психологии диалекта как "одомашнивании" реальности. Одна беда: истолковываются факты из рук вон поверхностно. Чтобы удержать в целости всю громаду набранного материала, автор использует небольшое число концептов, заимствованных из интеллектуального арсенала позднего XIX - раннего ХХ века, и объясняет ими все без изъятия.
Для описания Вены концептов несколько. Прежде всего - "импрессионизм". В устах австрийских интеллектуалов это слово означало созерцательность венцев вкупе с чуткостью к нюансам переживаемого момента. Джонстон же относит к нему все, вплоть до "страсти к поиску скрытых структур" и "способности во всем внешнем обнаруживать┘ скрытый смысл". Так в число "импрессионистов" запросто оказывается возможным включать хоть самого Фрейда.
Далее - "терапевтический нигилизм": этим термином из австрийской медицинской практики, где он означал доверие к исцеляющим силам природы и минимум вмешательства в организм больного, Джонстон именует тип социальной позиции: наблюдая мир, не пытаться его улучшить. Наконец, словечко "феакейство", взятое у Шиллера и маркирующее любовь венцев к "развлечениям и пристрастие к миру иллюзий".
Многообразие интеллектуальных настроений Праги Джонстон исчерпывает словом "маркионизм", называя именем этой раннехристианской ереси неверие в благость Творца и чувство безнадежности жизни.
С венграми же он разделывается вообще очень лихо. Национальной их чертой, определяющей все остальные, он считает склонность к иллюзиям, а неизбежным ее следствием - увлеченность политикой. Результатом этого Джонстон считает всю венгерскую литературу (якобы сплошь ангажированную), все культурное поведение, а язык и вовсе объявляется источником неискоренимой иллюзорности. А ведь описание социальной структуры венгерской части империи в его книге насыщено фактами более всего.
После всего сказанного автором комплименты, которых он в конце книги удостаивает австро-венгров (им "прежде всего было присуще стремление тщательно и глубоко исследовать процессы" современности, "способность к глобальному мышлению"), выглядят просто необоснованными. Что же до "ныне существующего взгляда на Австрию", опровержение которого Джонстон обещал в первых строках предисловия, он и не думает с ним полемизировать. На шестистах с лишним страницах книги не представлен ни единый взгляд на австро-венгерскую историю, кроме его собственного.
Читать все это на самом деле интересно. Историку при всем своеобразии интерпретаций удалось совместить такие почти не совместимые вещи, как легкость текста и его высокая насыщенность и плотность, приближающаяся иной раз к плотности энциклопедической статьи. Книгу можно сравнить с контурной картой, не вполне точно и не на всех участках прорисованной и бледновато закрашенной: она все же дает представление о контурах, а прорисовывать и закрашивать их дальше читатель может и сам.