На Восьмом семинаре детских писателей нас разместили в гостинице вместе с теми, кто приехал отдыхать по программе «Мать и дитя». Одно такое дитя, босое и плачущее, среди ночи выбежало в общий коридор «маму искать» и мне повстречалось. На ресепшене по телефону сказали: мама спит в соседнем баре пьяная, и это не в первый раз. Мне, даром что трезвой, спать тоже очень хотелось, но полночи пришлось уговаривать-убаюкивать-рассказывать сказки, чтобы малыш успокоился. Правда, произошло это лишь тогда, когда нетвердой походкой пришла наконец разбуженная мама и взяла его за руку.
Так совпало, что на следующий день на мастер-классе ведущая наших занятий Марина Бородицкая процитировала стихи некоей Анны Одинцовой – о двух заботливых девочках, которые ждут маму с работы, готовят ей обед («сварили килограмм лапши»), греют на батарее сто граммов («ей пить нельзя холодное спиртное:/ у нашей мамы горлышко больное») – и вот наконец:
Приходит мама милая,
веселая и красная,
самая любимая,
самая прекрасная!
Мы с мамой обнимаемся,
трогаем румянец:
наша мама – пьяница,
но лучшая из пьяниц!
Стихи понравились мне сочетанием трагизма, издевки и веселого отчаяния. Но в то же время, опубликованные в детском журнале «Кукумбер», да еще и перед 8 Марта, они вызвали волну возмущения читателей и библиотек…
Каким же должно быть стихотворение для детей на недетскую тему, чтобы никого из взрослых не повергать в праведный гнев, и вообще должно ли оно – быть? Писать ли на тему заведомо «слезогонную», с беспроигрышным эффектом вроде «Какой ужас!» или «Бедная деточка!»?..
На вопрос «быть или не быть?» внутренний голос мгновенно говорит «быть»: читать, «чтоб мыслить и страдать», можно в любом возрасте. Однозначный и полный ответ на другой вопрос (а как на такую тему писать?), увы, не сформулировать – да и ответ этот скорее из области тайны творчества. Есть немало замечательных стихотворений на темы не то чтобы совсем недетские – но серьезные, не малышовые, подразумевающие нередко диалог со взрослым после прочтения, – у Олега Бундура, у Марка Вейцмана... Например, бабушка с дедушкой живут одни, иногда пересматривают фотографии родных («Родня»); лесники вырубают «лишние деревья» («Прореживают лес»). В таких деликатно-проблемных текстах нет претензии на острый разговор, как в случае с «мамой-пьяницей», но это не делает их менее важными в контексте «недетской» детской поэзии.
Если же «слезогонность» темы повышена изначально, избежать провокационного акцента на ней поможет индивидуальный поэтический ход – как, например, в стихотворении Сергея Махотина «Наша бабушка проспала…». При первом же прочтении я подумала, что за строчкой скрыто ритмически и рифменно тождественное «Наша бабушка умерла…» – не случайно наряду с созвучием фактической и предполагаемой строчек на мысли о смерти наводит настойчиво педалируемая идея тишины: «Мама шепотом говорит,/ Папа шепотом говорит…»; «Я на цыпочках выхожу…»; «Ранец падает. Дверь скрипит./ Тише! Бабушка наша спит».
Нарушение тотального молчания пресекается таким эмоциональным на фоне всего стихотворения, таким категорично-императивным «Тише!», что за необходимостью не шуметь угадывается более серьезная мотивировка, когда громкие звуки станут не просто небрежением по отношению к спящей бабушке, но кощунством по отношению к покойнику в доме. В конец каждой строчки, как на гребень волны, вынесен очередной глагол; строки с глаголами набегают друг на друга – так нарастает тревога. При этом противоположный прием, отказ от детализации по действиям в пользу лирического начала, часто ведет к искомому уменьшению ситуативной драматичности. Разумеется, не только «чистая лирика» претендует на статус хороших детских стихов о недетских проблемах – но именно бытовая конкретика (делаем обед – сварили лапшу – греем сто граммов) создает повышенный риск «слезогонности». А вот просто лирическая картинка «здесь и сейчас» может обрести потрясающую глубину печали пополам с надеждой – как в стихотворении Елены Наумовой «Девочка и дождь»:
Дождь стучит на улице:
кап да кап…
Только мне всё чудится:
пап да пап…
Может, тоже слушаешь
этот дождь.
Вдруг возьмешь, надумаешь
и придешь.
Наиболее последовательно принцип ухода от бьющих на жалость подробностей реализует Сергей Махотин. Например, в стихотворении «Собачья шапка» («Хвастал Орлов долгожданной удачей –/ Выгодно купленной шапкой собачьей») – никаких гринписовско-вегетарианских сентенций вроде «собака друг человека», «как можно носить на себе труп животного?» и т.д. и т.п., но просто «Я не могу на Орлова смотреть!». Вместо истории оборванного и голодного цыганенка, выхватившего у героя яблоко, – спокойно-доброжелательное «Не мог спросить он, что ли?/ Я б угостил его» («Цыганенок»). Вместо описания больничных будней, когда нельзя гулять, играть с прежними друзьями, и белые халаты кругом, и мальчишкам-пациентам остается только выглядывать из окна больницы – «…я фокус им показал <…> Я рад был, что им смешно» и «Я завтра снова приду!» («Детская больница»). Внимание переносится с «ужасной» ситуации или «несчастных» героев – на себя самого, по принципу градации: игнорирование того, что я не могу изменить, но считаю недопустимым (отвернусь от хвастуна в собачьей шапке), сослагательное предположение по исправлению разыгравшейся сцены (я бы угостил цыганенка яблоком) и четкий план по исправлению ситуации длящейся («Я завтра снова приду!»).
Заменить сокрушение о несовершенстве жизни личным участием в ее улучшении – формула удачных «недетски» детских стихов. Но «по вызову» она работать не будет: обостренную ответственность героя за все происходящее нельзя включить, как лампочку, для работы в определенной жанровой разновидности; это свойство специфичной душевной «настройки» самого поэта. Вопрос литературной техники «как написать на сверхпечальную тему без вычурной жалобности?» вырастает в вопрос общечеловеческий: как стать ненавязчивым альтруистом? Писатели – эмоциональный народ, и тихой сапой сеять разумное, доброе, вечное у них не всегда получается…
Вот и я так гордилась ночным «спасением» малыша из гостиницы, что даже пришлось написать эту заметку.