Поэты глядят в слово, как в колодец. Алексей Саврасов. У колодца. 1868. Ярославский художественный музей
Вот книжка Дмитрия Бобышева «Русские терцины и другие стихотворения» (1992). Туго изогнуты дуги этих «терцин». Начинаются же они теоретическим отступлением. И звук врывается в смысл, как в соседнее пространство, чтобы гуще загорелись огни трехзвучий:
Мала терцина. Смысл –
наоборот.
Чем он крупнее (и – русей) –
тем лучше.
На первой рифме гнешь дугою
вход,
впрягая тезу – женское
трезвучье.
За нею – ТРОЙКУ отзвуков
мужских,
и – с тезой антитеза
неразлучна.
Поэзии Бобышева присущи тяжесть и вещность. Его строка предельно натягивается, натягивает, как мост. А там другой берег, и что на этом берегу – неизвестно.
«Димитрий! Родину – и там
любите!» –
с платформы выкрикнул один
дурак.
Ответ зажало дверью
при отбытьи.
Какая гвоздеватая дыра
под этаким понятьем
разумелась?
– Из коей вышел, в кую на ура
уложат с побрякушкою
за смелость?
Эта «гвоздеватая» так необычна, что просто бьет в сознание читателя. Звук Бобышева, я считаю, идет от Державина. И повествует об «отбытьи». В другой мир, в эмиграцию, без возврата. Возврат в тех условиях и не подразумевался.
Да все – изгнанники, еще
с Адама…
Кто Рай покинул, кто изжил
Содом
в сознании.
Стих Бобышева пульсирует огненно и плазмой втекает в пространство реальности. Много у него и метафизики. В стихах взлетает чаша евхаристии, скользят змеями рассуждения о партии, сходятся в пенном споре двое, отстаивая каждый свое. Многое кажется уже и допотопным. Наверное, потому что постсоветское пространство оказалось сложнее советского. И поэзия тут как бы и не у дел.
Поэты глядят в слово, как в колодец.
Терцины Бобышева долгие, повествование в них размывается, фокус теряется. Надо бы короче и жестче, но тут ведь расчет на вечность, на послание из изгнания. Терцины Бобышева воспринимаются как интересный образец современной архаики и старого образа мыслей. И то и другое уже, наверное, не повторится.
А стих Бобышева и впрямь тяжел и архаичен. Идет от классицизма, от упомянутого Державина к Маяковскому. Идет к моторам, механике и мониторам:
Вид обесточенного монитора
невыносим для меня.
Я – торк!
И тут на лице его
монотонном,
северо-западном – юговосторг.
По сети сияющей
паутины...
Посещаю...
Шасть – и в машинный мозг,
мышью в занавешенные
притины,
отомкнувши клавишами
замок.
Бобышев любит выдумывать слова. Юговосторг! Он вращается, как флюгер, не суля особых перспектив. Эти выдуманные слова работают в конструкциях стихов и даже не стремятся вырваться за их общие пределы.
Величие – вот мера
великанов:
не сердце, не звезда, не куб.
Величье – главное лекало,
чтоб человеков вовлекало
кроить их одномерный культ.
Всем прочим – каракурт.
Да, стих Бобышева тяжел. Он словно перебирается через коряги, он не способен взлететь. Но ведь и ног не освободить от земного притяжения. А еще, конечно, завораживают его метафоры:
Как только окоём
и термостат
жаре совместно свертывают
шею,
так целый хор, – нет, целый
цех цикад
выпиливает в воздухе
траншею.
Известно, насекомые – нередкие гости в поэзии. Вот и стихотворение Бобышева, имеющее тройное название «Цикады. Сверчок. Светляки» переливается всеми гранями звука:
Тут,
там,
по влажным кустам
тьма – пых! –
зеленовато.
На миг
в половину ватта
свет.
И – нет.
Какая колоритная речь, какие светляки. Какой Питер, какой Ленинград:
С крыла летят корпускулы
и кванты,
и – в облачно-молочный океан,
и в Атлантический,
и звездно-ватный…
В наушниках – Бах, Гендель,
Мессиан.
Препоны разрывает аэробус
прозрачные – прозрачных
марсиан,
с натугой разворачивая глобус
за Солнцем (тенью Бога)
по пятам.
– Россия? Слышал. Есть такая
область.
Верней, была. Когда-то, где-то
там…
Густым медом наполнятся соты поэмы. Светотень превращается в цветотень.
Самые яркие –
это афроцветные
темные криминальные тени.
Им, конечно, все тернии
от и доныне
даны,
потому как и в вишенном,
и в вашингтонном
цветении
все равно никому не равны.
комментарии(0)