Если в Петербурге – наводнение, то в Москве, конечно, пожар. Василий Верещагин. В Кремле – пожар! 1887–1898. Государственный Исторический музей, Москва |
Но можно констатировать, что главный роман Булгакова блистательно продолжил одну из магистральных линий московского гипертекста. А заодно и подвел итоги 1930-х годов. Хотя до читателей роман добрался лишь через четверть века, и эта его особенность до сих пор не стала очевидной. Но тома комментариев к роману и «булгаковских энциклопедий» не в последнюю очередь ею и вызваны. Полный компендиум сталинской культуры уже содержится в «Мастере и Маргарите» (МиМ), вот руки и чешутся его расшифровать.
Проблема московского текста
Владимир Топоров, автор концепции единого петербургского гипертекста, отрицал существование гипертекста московского.
В петербургском тексте (ПТ) хорошо прослеживается мифическая основа: эсхатологический миф о затоплении Петербурга в исполнение давнего пророчества. Всеми признан и фундаментальный опус, лежащий в основании ПТ: это пушкинская поэма «Медный всадник».
В случае московского текста (МТ) единый основополагающий миф и один-единственный текст-матрицу выделить невозможно. Хотя на роль их предлагали целый ряд мифологем:
Москва – Третий Рим («а четвертому не бывать»);
Москва – новый Вавилон;
Москва – первопрестольная столица, место царских коронаций, город-храм с сорока сороками соборов и церквей;
Москва – город-государство (Московское царство, «рука Москвы»);
Москва – город-лес, выросший привольно и естественно, с кривыми улицами, холмами и оврагами (в отличие от плоского, умышленного и расчисленного Петербурга);
Москва – город с капризной женской природою, сдобная купеческая невеста (в отличие от Петербурга, где в XIX веке жили вечные женихи – мелкие чиновники, военные, сезонные рабочие – а их плотские нужды обслуживали всякого рода «незнакомки»);
Москва – город, регулярно гибнущий в огне пожаров (в отличие от Петербурга, регулярно затопляемого наводнениями).
На это можно возразить, что Третий Рим – скорее идеологема, чем мифологема, и подробной разработки в изящной словесности она не получила.
Что к своему статусу Первопрестольной (как и к «сорока сорокам») Москва в советское время относилась откровенно пренебрежительно. А город-музей и лавку древностей ни в один из периодов своей истории не напоминала.
Что архетип не только Москвы, но и всякого города – женский. И вообще, плох отличительный признак, который не бьет в глаза, а выявляется лишь в сравнении. То с древним Римом, то с библейским Вавилоном, то с узурпатором Петербургом.
Что многие московские мифы и тексты связаны не с пожарами, а с утоплениями («Бедная Лиза», «Муму», «Время и место»). С чудовищною давкой (Ходынка, похороны Сталина). С лютыми морозами (чудесные спасения от полчищ Наполеона и Гитлера и от нашествия гадов в «Роковых яйцах»).
Что мифологема Москвы как леса или вегетативной стихии, успешно реализованная в ряде романов («Доктор Живаго» Пастернака, «Русский лес» Леонова, «Время и место» Трифонова), все же никогда не претендовала на роль генеральной.
Наконец, сама множественность этих мифологем показывает, что одного основного мифа и одного краеугольного текста у Москвы нет и быть не может. Поэтому и о цельном московском гипертексте говорить затруднительно.
Впрочем, и история Москвы втрое дольше истории Петербурга. Так что петербургской концентрации и идеологического единства от МТ ожидать не стоит. Зато можно предполагать большую цельность МТ в плане органичности и естественности.
Паутина и грибница
Андрей Белый в романе «Москва» выдвигает метафоры московской паутины и Москвы как старухи-прядильщицы, держащей нити судеб.
При взгляде на карту Москвы метафора кажется убедительной. Мы видим ярко выраженный центр – Кремль и концентрические кольца бульваров и садов – бывшие крепостные стены и валы.
А вот в Петербурге центр размазан: от Зимнего до Смольного, от Биржи до Лавры, от Петропавловки до Новой Голландии, от Каменноостровского проспекта до Московского (который и задумывался как новая центральная городская ось).
Но Москва росла не по модели паутины с пауком (ткачом и хозяином), а по модели грибницы – стихийно и спонтанно. И 200 лет жила в буквальном смысле без царя в голове. Кремль до 1918 года был просто жилым районом, причем не самым богатым и престижным.
Московские стены и валы с башнями и заставами – это грибные кольца, ведьмины круги. А грибы – известные вояки: не сумели остановить ни Батыя и Тохтамыша во времена ига, ни поляков и казаков в Смутное время, ни французов в 1812-м, ни большевиков в 1917-м. Но эти круги запутывают: никакие захватчики в Москве в конечном итоге не удержались.
Москва – сказочная земля со сказочными законами. Задумали Дворец Советов – а выросли семь грибов-высоток, причем в других местах. Метро все же построили – но, как в сказке, лишь с третьей попытки, и истуканы там поселились раньше людей. Кольцо зовется Садовым – но все деревья там вырубил злодей Каганович и еще уверял, что так лучше. Ходынка ничему не учит и через полвека повторяется на Трубе. Башни Москва-сити – натуральные грибы с глазами, то-то на одной из них проектировалось «око Саурона», в пику западным эльфам. Ведьмины круги, темный лес, глухие кривые окольные тропы.
Петербург, конечно, тоже сказочный город – но совсем из другой сказки: западной, готической.
Роман Булгакова и комедия Грибоедова
В московском гипертексте можно обнаружить не одну, а несколько магистральных линий, в каждом конкретном опусе сплетенных по-разному. Для МиМ авторитетными текстами-предшественниками являются «Горе от ума» (ГУ) и «Война и мир» (ВиМ).
ГУ попадает в поле нашего внимания уже потому, что дом Грибоедова и ресторан при нем – важное место действия. Это один из главных романных локусов наряду с театром Варьете и «нехорошей квартирой», клиникой Стравинского и подвалом Мастера.
В ГУ выделим следующие темы и мотивы. Фиаско вольнодумца и мизантропа (Чацкий). Московское семейство, старозаветное и хлебосольное (Фамусовы). Воспитанники и приживалы (Чацкий и Молчалин). Старая дворянская Москва (целая галерея героев).
Война 1812 года (полковник Скалозуб).
Москва до катастрофы и после нее (Скалозуб: «Пожар способствовал ей много к украшенью»; Чацкий: «Велите ж мне в огонь – пойду, как на обед»).
Москва как место, негодное для жизни (Чацкий: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок»; Фамусов: «Не быть тебе в Москве! Не жить тебе с людьми!»).
Конец света, светопреставленье, бесы (в речах старухи Хлёстовой). Инфернальный бал («Ну Фамусов! умел гостей назвать! Какие-то уроды с того света»).
Лицемерие (прежде всего Молчалин). Предательство и доносительство, порой нечаянное (Молчалин, Софья, чета Горичей, Загорецкий, Репетилов). Слепота и прозрение (Чацкий, Софья, весь московский свет). Глухота, намеренная или невольная (Фамусов, Чацкий, Молчалин, Репетилов, князь Тугоуховский).
Молва («грех не беда, молва не хороша»), причем нередко макароническая – французско-нижегородская. Репрессивное начало («фельдфебеля в вольтеры дам»), включая террор общественного мнения (старуха Хлёстова, Татьяна Юрьевна, княгиня Марья Алексевна). Наконец, род карательной психиатрии – объявление героя сумасшедшим (с игрой имен: Чацкий-Чадский-Чаадаев).
Купеческая невеста Москва 200 лет жила без царя в голове… Борис Кустодиев. Гостиный двор (В торговых рядах). 1916 |
Все эти темы и мотивы (инварианты) можно обнаружить в «Войне и мире».
Андрей Болконский и Пьер Безухов – вольнодумцы, путь их слагается из неудач и разочарований, и лишь к концу романа князь Андрей обретает последнее успокоение, а Пьер – Наташу.
Обманываться в ВиМ рады многие, включая государей и полководцев, но особенно слеп и наивен бывает Пьер. Рассеянная или притворная глухота свойственна Кутузову (то-то нас заставляют пристально рассматривать его ухо) и обоим Болконским – старому и молодому.
Злословие сопровождает многих, но в особенности Пьера и Наташу. Богато представлена и смесь французского с нижегородским: роман начинается с длиннейшего французского периода, старик Болконский намеренно коверкает французские слова, русские солдаты предаются эхолалии («Сидоров подмигнул и, обращаясь к французам, начал часто, часто лепетать непонятные слова: «Кари, мала, тафа, сафи, мутер, каска») и т.п.
Старомосковское семейство Ростовых принципиально не отличается от старомосковского семейства Фамусовых, только подано с обратным знаком (правда, Фамусов уже вдовец, но и Ростовы не все доживают до конца эпопеи). Воспитанники, приживалы, компаньонки также представлены: Пьер, Соня, Борис Друбецкой, Амели Бурьенн.
Немало в ВиМ и лицемеров (от Бориса Друбецкого до губернатора Ростопчина). И предателей и предательниц (Долохов, Курагины, Наташа и др.). А эволюцию «по направлению к Скалозубу» здесь проделывает Николай Ростов.
Репрессивное начало в ВиМ разнообразно: холодный Сперанский и пылкий Аракчеев; скорый на расправу Ростопчин; Наполеон и французы; «дубина народной войны»; диктат общественного мнения и его лидеры: фрейлина Шерер и старуха Ахросимова. А безумцем, причем с лишением прав состояния, тут норовят объявить Пьера.
Война 1812 года и пожар Москвы – главный сюжетный узел толстовской эпопеи. Нашествие Наполеона – вариант светопреставленья, даже с небесными знаменьями. В оккупированной Москве жить нельзя, а загорается она сама собою.
Таким образом, темы и мотивы грибоедовской комедии толстовская эпопея переварила и усвоила без остатка.
Все эти инварианты отыщутся и в МиМ. За вычетом разве что старозаветного и гостеприимного семейства – но эту тему Булгаков сполна отработал в «Белой гвардии» и «Днях Турбиных».
Дебютантка Наташа и королева Маргарита
Сатанинского бала у Толстого нет. Но «первый бал Наташи Ростовой» по целому ряду мотивов предвосхищает «бал весеннего полнолуния» в МиМ.
Кутерьма в кулисах и лихорадочные приготовления. Представление гостей и беспрестанные поцелуи. Сени и лестница, зеркала и иллюминация, звезды и ленты, банты и перья, бриллианты и жемчуга, розы и шпоры, мундиры и фраки. «Всемирный фармазон» и «шут гороховый». Блеск и духота; одиночество и потерянность; робость и близкие слезы. Гордость и подобострастие; искательство и тщеславие; горе и испуг. Оголенная плоть и рассеянное сводничество; досада и ревность.
Булгакову оставалось сделать не так много. Составить перечень колоритных злодеяний. Добавить антураж американского посольства и лейтмотив американского джаза. Ввести три оркестра музыки, обезьян и попугаев, негров, белых медведей и фокусника-саламандру. Усталость и отвращение Маргариты, рубище Воланда, проказы Бегемота, камин, где можно испечь быка, и глобус с живыми картинами войны и мира.
Среди других возможных источников бала Воланда – рассказ Толстого «После бала» (бал у губернского предводителя, «старичка хлебосола»; хозяйка бала – царственная красавица с милой улыбкой; музыканты, играющие один и тот же мотив «с отчаянием усталости»; наконец, злодеяние как изнанка праздника).
А также поэма Боратынского «Бал» (разочарование, пресыщение, ревность, измена, смерть от яда: «Глаза стоят и в пене рот»). В МиМ на бал является целый легион сицилийских и неаполитанских жен-отравительниц.
Платки и иглы
В сцене приготовлений к балу у Толстого есть многозначный образ: платок с иглами, который служанка Дуняша, снаряжающая на бал Наташу и Соню, вынимает из-за пазухи, чтобы укоротить длинноватое платье.
Воланд волею Маргариты, королевы своего бала, вынужден входить в подробности насчет платка, который подают детоубийце Фриде, и состязаться с Маргаритой в великодушии.
С Воландом связан и мотив кощеевой иглы, но о нем мы расскажем отдельно. Сейчас отметим только, что эквивалентом этой иглы является, в частности, шпага Воланда, никогда не применяемая по прямому назначению: сначала Азазелло использует ее как вертел для мяса, затем она служит гномоном солнечных часов.
История Фриды заимствована из книги Огюста Фореля «Половой вопрос» (1908). При этом Булгаков контаминировал два случая. Фрида Келлер, молодая швея и служанка в кафе, задушила младенца шнурком. Другая детоубийца, работница из Силезии, убила своего ребенка, запихав ему платок в рот и в нос.
Коровьев рассказывает о Фриде: «К ней камеристка приставлена, и тридцать лет кладет ей на ночь на столик носовой платок. Как она проснется, так он уже тут. Она уж и сжигала его в печи и топила его в реке, но ничего не помогает».
Камеристка, приставленная к служанке, выглядит неуместно-комично. Но все дело в том, что Дуняша у Толстого в ВиМ как раз и исполняет роль камеристки (комнатной служанки при госпоже) – и вместе с тем роль швеи подобно Фриде.
Еще один пример нечаянного заимствования: «отчаянное, замирающее лицо» Наташи на балу в ВиМ и «бессмысленные, умоляющие глаза» Фриды в финале бала в МиМ.
Эпопея Толстого и роман Булгакова
В МиМ выведена почти вся московская элита: литераторы, артисты и медики; торгаши и жилтоварищи; досужая публика Варьете и богатые держатели валюты; видные чиновники Лиходеев и Семплеяров; безымянные следователи и агенты ГПУ.
Не хватает лишь политических вождей и военных. Но эту нехватку компенсирует, во-первых, галерея инфернальных гостей на балу. А во-вторых, ершалаимская часть: Понтий Пилат и Афраний, первосвященник Каифа, кентурион Марк Крысобой.
Отметим эквиритмические имена Скалозуб – Крысобой. В ВиМ мелькает также Семишкур, партизан из отряда Денисова. А за ним целый выводок героев, преимущественно военных: Коленкур, Багговут, Сухтелен, Кочубей.
Среди эпизодических героев эпопеи Толстого есть странник Иванушка (Иван Бездомный), странница Пелагеюшка (Пелагея Босая), буфетчик Фока (литератор Фока из Грибоедова и буфетчик Андрей Фокич Соков из Варьете), нянюшка Прасковья Савишна (Прасковья, няня в клинике Стравинского).
От гусарского офицера Василия Денисова через его прототип, поэта Дениса Давыдова, лежит линия к литератору Денискину из Массолита. Граф Аракчеев прислал на бал Воланда свою любовницу госпожу Минкину. Наконец, шут графа Ростова с женским именем Настасья Ивановна и актриса мадемуазель Жорж из ВиМ сливаются в Настасью Лукинишну Непременову, московскую купеческую сироту, драматургессу с псевдонимом Штурман Жорж в романе Булгакова.
Вольнодумец появляется и гибнет в первой же главе МиМ (хотя Берлиоз – вольнодумец санкционированный, атеист на жалованье). Вольнодумцами в ином смысле выступают мастер и Воланд (а в пародийном плане – также Иван Бездомный и Никанор Босой). Мастера московская среда дружно выталкивает: прямая аналогия с Чацким, вплоть до мотива умопомешательства. Строптивый Бездомный также попадает в психиатрическую («Ах вот вы какие стеклышки себе завели»).
Заключительный пожар в МиМ охватывает все главные локусы: дом Грибоедова и театр Варьете, «нехорошую квартиру» и торгсин на Смоленской, особняк Маргариты и подвал мастера.
В сценах на открытой веранде Дома Пашкова и на Воробьевых горах Воланд уподоблен Наполеону на Поклонной горе (а Коровьев обещает, что новое здание Грибоедова «будет лучше прежнего»: пожар, способствующий украшенью). В Москве титульные герои романа жить не могут и покидают ее без сожаления («Гори, гори, прежняя жизнь!»).
Предателей и доносчиков в МиМ немало (Иуда, Алоизий Могарыч, барон Майгель и др.). Мотивы слепоты и прозрения всплывают неоднократно. Налицо и эффекты глухоты (кот Бегемот – намеренное лукавство; Левий Матвей – испорченный телефон; состязание в свисте на Воробьевых горах).
Список лицемеров в МиМ занял бы целую страницу (среди них почти все московские литераторы). Смесь французского с нижегородским также представлена: от внезапного косноязычия Воланда в первой главе до коверкающего язык сиреневого иностранца в Смоленском торгсине.
Широко развернут и мотив молвы – от пересудов членов Массолита до лавины слухов в эпилоге («Шепот «нечистая сила...» слышался в очередях, стоявших у молочных, в трамваях, в магазинах, в квартирах, в кухнях, в поездах, и дачных, и дальнего следования, на станциях и полустанках, на дачах и на пляжах»). На этом фоне и имя Фагот кажется одолженным у Грибоедова («Хрипун, удавленник, фагот»).
Репрессивное начало в МиМ тотально: с одной стороны – власти, представленные тайной полицией; с другой – Воланд и его бесы. Да и сами москвичи, в особенности литераторы, привыкли терзать друг друга.
Таким образом, роман Булгакова подхватывает и развивает очень многие мотивы комедии Грибоедова и эпопеи Толстого. И превращает их в устойчивые инварианты. Именно поэтому роман «Мастер и Маргарита» превращается в один из фундаментальных устоев московского гипертекста.
комментарии(0)