Тютчева называют наследником века Просвещения. Степан Александровский. Портрет поэта Федора Ивановича Тютчева. 1876. ГТГ |
Так, Виктор Кривулин в 1970 году обращается к легендарному автору с вопросом: «В какое море гонит/ обломки льда советский календарь?» Сам поэт заброшен в безвременье – в брежневский застой. И спрашивает собрата по перу: «Чем дышать?»
Я Тютчева спрошу,
но мысленно, тайком –
каким сказать небесным
языком
об умирающей минуте?
Минуты, часы, дни уходят, но таких слов, какие были раньше, уже не найти. «Почему-то никак не могу оторваться от этой очковой змеи – от Тютчева. Сегодня, кажется, написано седьмое мое стихотворение, где я бранюсь с Федором Ивановичем. Началось это 12 лет назад», – записывает Кривулин. В еще одном любопытном стихотворении «Край долготерпенья» (1994) он, сопрягая советскую катастрофу с тютчевским пафосом, показывает страшный зазор между желаемым и действительным: «Эти вечные бараки/ этот выброшенный этнос/ на ветер но как балакирь/ исповедующий бедность».
Тютчев даже не задавался вопросом, почему «эти бедные селения» бедны. И какова ответственность элиты, куда входит и он, за эту нищету. Дистанция между эстетическим созерцанием и действием огромна, непреодолима. Христианская парадигма спасения – каждое сословие отвечает перед Богом за свою сферу деятельности – отодвигает решение социального вопроса в долгий ящик, не дает повернуть его в практическую плоскость. А когда все же большевики взялись его решать… ничего, кроме мифологии, не изменилось. Так получается по Кривулину.
Сражается с мифологией и Дмитрий Бобышев: «Аршином не измерить. Но – безменом:/ противовес – исконнейшая Русь;/ чека – Урал; а на плече безмерном/ висит пространства лесопустный груз,/ морозной беспредельностью укутан…/ – Боишься ли Сибири-то? – Боюсь./ В мешок таежный сунь любую смуту,/ и – нет говорунов. И – тишина,/понятная в оттенках лишь якуту:/ – Однако молчаливая страна». Поэт ходит вокруг стихотворения «Умом Россию не понять». Он размышляет над проклятием страны в советское время, думает о казнях и ссылках. Отсюда аллюзия к строчкам Мандельштама: «Запихай меня лучше как шапку в рукав/ Жаркой шубы сибирских степей».
Умом Россию, конечно, не понять. Но это утверждение не обязательно ведет нас в область мифа. Разве можно понять умом США, Францию, Китай? И аршином общим эти страны тоже не измерить. Дело вовсе не в иррациональности, а в тесных обстоятельствах, из которых народ долгое время не может найти нормальный выход. Здесь, в тексте, надежда Тютчева рифмуется с безнадежностью самого Бобышева. Тезис наталкивается на антитезис. Вера превращается в безверие.
Рассмотрение творчества Тютчева в исторической перспективе позволяет создать веселые картины, которые мы видим, к примеру, в поэзии Бориса Лихтенфельда – давнего участника самиздата. В диптихе «Тютчев» (написанного, правда, в постсоветское время) он говорит: «От избытка смысла вязкие/ застилают слезы взор./ Ноги чешутся славянские/ на бесспорный встать Босфор./ Чувств смятенных коалицию,/ Царь Небес, благослови –/ над духовнейшей столицею/ разверни покров любви! –/ над турецкими курортами,/ где, забыв о нищете,/ загорают наши ордами/ на Олеговом щите –/ распалятся и в безумии,/ заповедный взяв редут,/ шоколадные, как мумии,/ грянут: русские идут!»
Обычная культурная рецепция, продиктованная очень культурной памятью поэта, позволяет заняться игрой со знаками прежних ожиданий. Такая игра предполагает зачеркивание всех подобных знаков, с чем, однако, некоторые авторы андеграунда могут не согласиться.
Только один пример, Юрий Кублановский: «Однако политическо-социальное мирочувствование Тютчева, безусловно, содержит в себе и много мудрого, верного, ныне всем нам необходимого». Кублановский одно время работал в Муранове – музее Тютчева–Боратынского. Его стихи «Весна осенняя» (1974) с эпиграфом «Еще в полях белеет снег/ а воды уж весной шумят» имеют в подтексте ситуацию 1970-х. Точнее, положение молодых людей, говорящих «за миг весны заплатим головой». Напомню, что на дворе стояла, как заметил Александр Зиновьев, «бесконечная осень, переходящая в бесконечную зиму».
Спорадически наш классик возникает в поэзии Василия Филиппова. Для Филиппова Тютчев – поэт ночи. Поэтому: «Бог Троичный, меня крылом согрей,/ Чтобы тютчев в морозную ночь пришел ко мне в дверь» (текст «Целую золотую ризу…»). Приход можно понимать и буквально, и как приход тютчевского стиха. В стихотворении «Поэты» (1985) Филиппов создает сновидческие образы: «Вот баратынский прямой/ Идет неузнаваем./ И нарядился тютчев зеленым попугаем». Возможно, Филиппов имеет в виду небрежность одежды Тютчева на светских раутах. Своей одеждой он иногда шокировал великосветскую публику. Любопытно, что всех поэтов Филиппов пишет с маленькой буквы – это его стиль.
Обильно цитирует Тютчева Николай Байтов в поэме «Нескончаемые сетования»: «толпа, нахлынув, в грязь втоптала,/ и слезы брызнули из глаз./ Безумство ищет, глупость судит,/ я душу оторвать не мог./ Я царь, я раб, я червь, я Бог, –/ день пережит – и слава Богу». Тютчевские строчки переплетаются с пушкинскими, державинскими, лермонтовскими, поэма буквально прошита аллюзиями, местами она являет собой чисто центонную поэзию. Да, конечно, Байтов говорит о своих переживаниях, транслирует свой лирический настрой, но текст в целом уходит в интерсубъективность. На вопрос: «Кто говорит?» – автор может ответить: «Говорит традиция».
Тютчев, конечно, поэт смысла. Но он привлекал культурное подполье не только содержанием, но и звучанием стиха, его особой интонацией, походкой. «Тютчев и сочинял стихи лишь тогда, когда не мог сопротивляться вдохновению. Этот идущий из глубины импульс служил залогом того, что стихи действительно не вымышлены, что они родились из бездонной глубины души», – утверждает Елена Шварц. «Тютчев – всегда», – отмечает Сергей Куллэ. И это «всегда» – совершенство, точность и звука, и слова, поэтический универсум.
Именно в контексте универсума обыгрывает Сергей Бирюков – современный продолжатель традиций андеграунда – фамилию классика и его знаменитый афоризм (стихотворение «Тютчев», 2003):
Тютчев
Чуть-чуть
Туч тюч
Тут и тут
Тют
Чев
Мысль изреченная есть ложь
Мысль изреченная есть вошь
Мысль изреченная ничтож
Мысль изреченная есть тож
Мысль изреченная есть что ж
Мысль из (реченная) ни что ж
Мысль из-реч-енная есть нож
Веч-тют
Весь тут
Туч чуть
Чутев
Чутчев
Чев тут чев
Веч чев чуть
тюююютчееев
Для Тютчева звуки были важней, чем зрительные образы. И бирюковское стихотворение как раз отсылает нас в мир классика. Это, если угодно, партитура той музыки, которая звучала в душе Тютчева.
Рассматривая поэтику классика по отношению к поэтикам культурного подполья, мы не можем не пройти мимо одной важной особенности, о которой только что упомянули. А именно: о визуальности. Яркие зрительные образы Тютчева относятся к ночи. Звуков («раскаты молодые» и проч.) у поэта гораздо больше, чем картин. У современных поэтов акценты другие.
Чтобы наглядно показать это, давайте обратимся к стихотворению Сергея Стратановского:
В метро на Тютчевской
ночует человек
О, не буди его –
а то зашевелится
В нем хаос яростный…
Процитируем стихи Тютчева, к которым апеллирует Стратановский: «О! страшных песен сих не пой! Про древний хаос, про родимый…». Это музыка, музыкальная волна, которая хватает нас и несет к бездне. Она и сама родится из бездны. Вспомним в связи с этим рассуждения Мандельштама о потоке тайнослышания. Но тот, кто вслушивается, не видит. Для Стратановского все иначе, визуальность стоит на первом месте. Взгляд очерчивает территорию поэзии. То, чего он достигает, становится видимым. Мы видим бомжа в метро. Видим его как поэтическую инсталляцию. Не пытаемся проникнуть в психологию этого человека, поскольку там «хаос яростный», явно не поэтическая область. Положение наблюдателя несколько двусмысленно. Ведь он находится на станции «Тютчевской», где само имя поэта отсылает нас в зазеркалье и вроде как требует заглянуть за край. Но заглядывать туда – дело бессмысленное, все равно ничего не увидишь. Новый взгляд на поэзию не позволяет там ничего различить: тьма в тоннеле.
Конечно, область современной поэзии может все время плавать. Собственно, поэзия и существует в диалектике выхода из своей территории, чтобы через какое-то время снова ретерриторизоваться. И все-таки современный вектор выхода из нее решительным образом не совпадает с тютчевским страхом стояния у края. Он скорее обусловлен нашими органами чувств. Скажем, запахом, который исходит от бомжа. Поэтому буквальное следование за классиком, если иметь в виду поэтические, а не гуманитарные перспективы, неплодотворно.
Визуальным можно назвать подход в рецепции Тютчева у Андрея Монастырского (текст «Я слышу звуки»): «Тютчев читает свое стихотворение/ «Элизиум теней». Он читает его низким/ голосом, интонации его мрачны./ Затем он читает еще несколько/ стихотворений до одиннадцати часов вечера./ Чтение происходит в конце декабря, и/ гости разъезжаются по домам в теплых шубах». Это первый фрагмент, а вот второй: «Тютчев в большой компании читает свое/ стихотворение «На дорогу»./ Только одна дама из присутствующих видит,/ что делается у него за спиной./ Сам Тютчев – человек пожилых лет, с круглым/ мягким лицом и в пенсне./ Он читает по бумажке как бы для себя».
Конечно, для Монастырского поэзия – это прежде всего ироническая игра со знаками литературы. Но это обстоятельство, как мы видим, не отменяет яркость набросков и точность рисунка.
Движется по пути визуальности и Всеволод Некрасов в стихотворении «Из Тютчева»:
И сердцу стало
Так
Это
Не в этом дело
Дело-то
Не в этом
Речь Некрасова насыщена графикой, если рассматривать слова и строки как графические элементы и всю страницу воспринимать не только как текст, но и как рисунок. Этот рисунок, может быть, не такой сложный, как у крайних авангардистов, вроде Ры Никоновой, но очень точный. Он находит свое соответствие в языке. Можно сказать, что он удерживает словесный хаос. Если Тютчев при помощи слов шагает над бездной мира, то Некрасов при помощи точной словесной расстановки не падает в хаос посткультуры, в забойное раскручивание строк а ля Рыжий.
И при этом нельзя сказать, что он совершенно отбрасывает музыкальную составляющую поэтической речи. Просто музыка начинает играть принципиально другую роль. Она учитывает сцену жизни, пространство, где эта жизнь разворачивается.
В этом смысле важна рецепция Тютчева в творчестве другого лианозовца – Яна Сатуновского, который однажды заметил: «Я воспринимал стихи Крылова, Тютчева (а потом, хотя и не вполне – Анненского, Пастернака, Цветаевой) – как стихи, в которых интонация «перешибла» классический ритм, т.е. как стихи не классического ритма, близкие к самоновейшему свободному».
Он соотносит себя не только с творчеством, но и с самой фигурой классика: «Вот юноша Тютчев, начало 20-х годов./ Я такой был в начале 30-х./ Только века другого».
Сатуновский видит в Тютчеве своего собрата по перу. И издевается над теми, кто упорно требует от него классической поступи. Вот одно примечательное стихотворение 1970 года с эпиграфом:
«…законный вопрос:
а не допустил ли
Тютчев метрических
погрешностей,
не «обсчитался» ли?»
Сб. АН СССР «Теория стиха», 1968 г., стр. 137.
Тютчев…
обсчитался?!?
– ударный,
безударный,
слог, слог, слог…
Слава Богу,
академик Колмогоров внес
ясность,
да и, само собой,
Леонид Иваныч помог.
Эпиграф, как следует из обстоятельных комментариев в увесистом томе Сатуновского, взят из статьи Руднева «Из истории метрического репертуара русских поэтов XIX – начала XX в. (Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Фет, Брюсов, Блок)». В том же сборнике, где и статья, помещена работа Колмогорова «Пример изучения метра и его ритмических вариантов». Леонид Иванович Тимофеев был известен работами по стиховедению.
Надо признаться, что стиховеды, даже Гаспаров, чаще всего вызывали у меня оторопь, поскольку в поэзии плохо разбирались. И мнение Сатуновского о них греет душу. Сатуновский был живым свидетелем того культурного коллапса, который случился в 1930-х. Он наблюдал процесс утраты русским народом своей великой классики. Классика была потеряна, и народ даже этого не заметил – такова была степень деградации. Да, столетие со дня смерти Пушкина широко праздновалось в советской России. Но его дух, его свободолюбивая поэзия были преданы. Только после войны, в момент послевоенного ренессанса, утраты обнаружились. Хотя внятно заговорить о них смогли немногие. Сатуновский смог:
– Где Пушкин? – Убит на дуэли.
– Где Тютчев? – Умер.
– А Гоголь? – И Гоголь.
– Так кто же остался?
– «В роще калина,
тёмно, не видно,
соловушки не поют».
Так «ничто» великой русской литературы обнаруживает себя в андеграунде. И уже из культурного подполья доносится до нас голос: где русская классика? Помним ли мы ее? Хоть что-нибудь, кроме симулякров, помним?
комментарии(0)