0
6932

11.01.2023 20:30:00

С ложью круговой душе не по пути

К 100-летию со дня рождения Бориса Чичибабина

Алексей Смирнов

Об авторе: Алексей Евгеньевич Смирнов – поэт, писатель, историк литературы, переводчик.

Тэги: поэзия, чичибабин, воспоминания, юбилеи, физика, война, лагеря, сталин, киевская русь, армения, святополк, борис и глеб, пушкин, мандельштам, твардовский, хрущев, эльдар рязанов


поэзия, чичибабин, воспоминания, юбилеи, физика, война, лагеря, сталин, киевская русь, армения, святополк, борис и глеб, пушкин, мандельштам, твардовский, хрущев, эльдар рязанов Борис Чичибабин всегда шел «всуперечь потоку». Фото Роберта Нетелева/ТАСС

Чичибабин был свободен от привычных, освещенных историей традиций, если они не отвечали его собственному опыту.

Традиционно писатели обращаются к памяти детства. Для многих из них именно эти ни с чем не сравнимые по душевному наполнению впечатления становились источниками главных литературных удач. Вопреки очевидному Чичибабин не любил вспоминать о своем детстве и ничего о нем не написал.

Традиционно обращение писателей-фронтовиков к событиям Великой Отечественной войны. Вопреки этому Чичибабин прошел мимо своей службы в авиации Закавказского фронта и никаких воспоминаний о службе не оставил.

Его волнует другое: находят или не находят перипетии его судьбы отклик в нем как в поэте. Потому пятилетнее (после войны) «исправление» студента Харьковского университета тюремной камерой и подневольным лагерным трудом уложилось всего в три образца лирики – плотных, как набитая махоркой, туго скрученная цигарка, издымившаяся дотла и не вызвавшая более потребности в новых затяжках.

Помню, когда-то на Всесоюзной школе по физике прочности и пластичности кристаллов в Салтове под Харьковом украинские коллеги дали почитать переплетенную машинопись неизвестного мне тогда поэта Бориса Чичибабина. С тех пор не забылись строки из его «Судакских элегий»:

О, нет беды кромешней

и черней,

когда надежда сыплется

с корней

в соленый мрамор сахарных

расселин,

и только сердцу снится

по утрам

угрюмый мыс,

как бы индийский храм,

слетающий в голубизну

и зелень...

И вот спустя три года с того заочного знакомства собралась очередная школа, а на ней – вечер Чичибабина. Посреди зимы в круглом танцевальном зале тесно сгрудились физики из разных городов Советского Союза. Они сидели в куртках и шубах: зал не отапливался. На досках пола блестел слоистый иней. И только Борис Алексеевич был в темном костюме, бледный, заметно взволнованный. Оказалось, что мы присутствовали на его первом вечере после долгого запрета. А исключение из Союза писателей СССР и запрет на публичные выступления был вызван стихотворением «Памяти А. Твардовского» с неприемлемыми по тому времени строчками:

И если жив еще народ,

то почему его не слышно

и почему во лжи облыжной

молчит, дерьма набравши

в рот?

(Здесь и далее цитирую по изданию: Борис Чичибабин. Всуперечь потоку. СПб., 2018.)

Встречаются люди, которых удивляет, почему противостояние поэта и власти служит нормой, а солидарность – отклонением от нормы. Пушкин и Николай, Мандельштам и Сталин, Твардовский и Хрущев... Само существование поэта является для власти постоянным источником напряжения. В чем тут дело? А дело в том, что власть материальна даже в идеологии. Ее цель – спасение тела, задача сугубо земная. Тогда как цель поэта – спасение души: желание по своей сути религиозное. Цинизм власти неприемлем для совести поэта, а его «витание в облаках» да еще обличительный пафос идеалиста неприемлемы для власти. Но не хлебом единым... Вот почему на свой страх и риск организаторы школы пригласили Чичибабина, и в стеклянном выстуженном танцзале после традиционных танцев «под баян» зазвучало слово поэта, едко дышащее махоркой послевоенных лагерей.

Меняю хлеб на горькую

затяжку,

родимый дым приснился

и запах.

и жить легко, и пропадать

не тяжко

с курящейся цигаркою в зубах.

Я знал давно, задумчивый

и зоркий,

что неспроста,

простужен и сердит,

и в корешках, и в листиках

махорки

мохнатый дьявол жмется

и сидит.

А здесь, среди чахоточного

быта,

где холод лют,

а хижины мокры,

все искушенья жизни

позабытой

для нас остались

в пригоршне махры.

Горсть табаку,

газетная полоска –

какое счастье проще

и полней?

И вдруг во рту погаснет

папироска,

и заскучает воля обо мне.

Один из тех,

что «ну давай покурим»,

сболтнет, печаль надеждой

осквернив,

что у ворот задумавшихся

тюрем

нам остаются рады и верны.

А мне и так не жалко

и не горько.

Я не хочу нечаянных порук.

Дымись дотла, душа

моя махорка,

мой дорогой и ядовитый друг.

С каким радостным недоумением знаменитый комедиограф Эльдар Рязанов узнал о том, что поэт Чичибабин долгие годы служил бухгалтером! А куда еще было ему податься после «лага», если никуда не брали? Это при рыночном укладе да в процветающей фирме бухгалтер – туз, а в советское время, кто не забыл, он крутился бескозырной шестеркой. По утрам, не отрываясь от поглотившей все внимание книжки, вставал в очередь на трамвай, машинально передвигаясь вместе с ней к открывшимся дверям. На работе своим отдельным почерком рисовал ряды цифр. Этот почерк перекочевал и на буквы: каждая литера, как цифра, строилась отдельно, а расстояния между буквами и словами регулировались величиной пробелов: между буквами – узкие, между словами – пошире. Каждый год служащий харьковского ТТУ (Трамвайно-троллейбусного управления) одиннадцать месяцев чаял долгожданного отпуска. (Но ведь и все чаяли. Всех манили пригородные шесть соток или база отдыха на желанном берегу так же, как его – поездки по республикам Союза.) И наконец, наступала предотпускная пятница. Еще вечер, еще суббота впереди, воскресенье, а ты уже в отпуске, который начнется только с понедельника!

Люди – радость моя,

вы, как не уходящая юность –

полюбите меня,

потому что и сам

я люблю вас.

А между тем годами копились совсем другого рода наблюдения над своими соплеменниками: «…народа как такового сейчас нет…». И, словно соглашаясь с такой деградацией граждан империи времен упадка, постсоветское время практически вывело из лексикона понятие «народ», заменив его безликим «населением». Знаменательная замена. Оказывается, теперь важны не те, кто нарождаются, а те, кто селятся здесь, народившись где угодно. Точно так же, как понятие «Родина», утратив свой высокий начальный смысл, заменено некой «территорией» от латинского terra – земля. Опять-таки: не где родился, какими корнями врос, а где поселился, где находишься территориально, по какому региону рыскаешь в поисках лучшей доли… Население, территория, регион… Но если бы Чичибабин узнал, что его заметы советской поры, тогда шедшие «всуперечь потоку», станут принятой и признанной нормой, а он отныне как бы плывет по течению вместе со всем «населением», он наверняка нашел бы возможность изменить направление своего движения на противоположное. Прекословье вообще было его стихией, и он это признавал.

Я верю Богу одиноку

и, согнутый, как запятая,

пиляю всуперечь потоку,

со множеством не совпадая.

Или признание: «Я сам себе постоянно противоречу: скажу что-то, а через минуту – нет, не то, надо иначе. Замучаетесь со мной». Что да, то да. Едем в метро – одно. Вышли из метро – другое. Пришли домой – третье. Но это оттого, что мысль – живая. Она спорит сама с собой, ищет, возмущается, стопорится, снова пробует доискаться сути, найти самый убедительный довод, который тоже может быть отвергнут. Иногда казалось, что в этом есть какая-то провокационность, вольное или невольное подначивание, желание если не разозлить собеседника, то по крайней мере раззадорить его, вызвать на горячий спор. Но как только начинали звучать стихи – на публике ли, в тесном ли дружеском кругу, – полемика утихала, публицистика втягивала коготки в мягкие подушечки, задиристый пыл гас, все спорное пасовало перед волнами ритма, мелодией стиха, его образной силой, преображаясь в неопровержимое – поэзию.

* * *

В ночном, горячем,

спутанном лесу,

где хмурый хмель,

смола и паутина,

вбирая в ноздри беглую красу,

летят самцы на брачный

поединок…

* * *

И опять тишина, тишина,

тишина.

Я лежу изнемогший,

счастливый и кроткий.

Солнце лоб мой печет,

моя грудь сожжена,

и почиет пчела на моем

подбородке…

* * *

О как я, тщедушный,

о крыльях мечтал,

о как я боялся дороги

окольной.

А пращуры душу вдохнули

в металл

и стали народом под звон

колокольный…

* * *

Все деревья, все звезды мне

с детства тебя обещали.

Я их сам не узнал. Я не думал,

что это про то.

Полуночница, умница, черная

пчелка печали,

не сердись на меня. Посмотри

на меня с добротой…

Спрашиваю:

– Борис Алексеевич, а как вы работаете с черновиками? Черкаете?

– Нет, не могу. Я ни одного слова не могу зачеркнуть.

– И что же? Пишите сразу набело?

– Фактически да. Но нет, конечно. Если хочу что-то исправить, откладываю лист в сторону, беру другой и пишу снова.

– А если исправление в последней строке?

– Значит, переписываю всю страницу.

В таком случае действительно черновиков у Чичибабина в общепринятом смысле не было. Все было беловиками. Просто один беловик отличался от другого версией текста: строфы, строки, слова, буквы.

Достойно удивления, с какой щепетильностью, не жалея сил и времени, относился к изображению слов на бумаге человек, полный внутренней свободы, который заносил на листы не приемлемые для официальных апелляций строфы своих гражданских наитий, постоянно направленных «всуперечь потоку». В самом деле, в СССР они осуждались как образцы инакомыслия. В перестроечной России, отторгнувшей большевизм, их находили уже чуть ли не «просоветскими». А в наступившие новые времена от них ощутимо повеяло «антипостсоветским» духом: скорбью по большой утраченной Родине; равночестной любовью к двум «малым» родинам – России и Украине; анафемой купле-продажному миру; прямым обращением к людям и небу без участия застящих такое обращение посредников.

* * *

…Как будто дело все

в убитых,

в безвестно канувших

на север.

А разве веку не в убыток

то зло, что он в сердцах посеял?

Пока есть бедность

и богатство,

пока мы лгать не перестанем

и не отучимся бояться, –

не умер Сталин!

* * *

...Не дьявол и не рок,

а все мы виноваты,

что в семени у нас –

когда б хоть гордый! – чад.

И перед чванством

лжи молчат лауреаты –

и физики молчат,

и лирики молчат.

Я рад бы все принять и жить

в ладу со всеми,

да с ложью круговой душе

не по пути.

О, кто там у руля,

остановите время,

остановите мир и дайте

мне сойти.

* * *

...При нас космический костер

беспомощно потух.

Мы просвистали наш простор,

проматерили дух.

* * *

...Спешу сказать всем людям,

кто в смуте не оглох,

что если мы полюбим,

то в нас воскреснет Бог.

Борис Чичибабин принадлежал поколению 20-х годов XX века, взращенному на нищих хлебах послереволюционной и послевоенной разрухи; поколению детей революции, воспитанному на идеалах равенства и общей судьбы, преклонения перед творчеством и презрения к богатству, веры в разум, а не в провидение. И хотя жизнь поставила эту идеологию на жестокий правеж, перекроить идеалиста оказалось невозможно, если только он сам не менялся под влиянием постоянных собственных исканий.

Человек, самообразовавшийся в европейской культуре, он говорил: «Тургенев со своим западничеством мне гораздо ближе, чем Достоевский с почвенничеством. Потому что в почвенничестве… очень много от национализма. А национализм всегда чреват фашизмом»; «…наша вековая «независимость» от Запада – результат искусственной самоизоляции». «…А что касается монархии… Ох, не знаю, не знаю… Я почему-то не люблю ее с детства… не жалую богатых, привилегированных».

И опять, уже посмертно, в год своего столетия, Чичибабин плывет «всуперечь потоку».

У поэта с такой способностью к рефлексиям представление о Боге, ощущение его присутствия не могли не занять и постепенно заняли главное место в жизни. Правда, речь шла о личном Боге. О неразрешимой тайне, которая в душе, а не в колоколах и алтарях. О Боге без посредницы-церкви. По ее представлениям, она помогает человеку приблизиться к Богу. А с позиции поэта – мешает. Церковь убеждена, что соборная молитва легче доходит до слуха Господа. А поэт не может молиться в толпе, она разрушает интимность его духовного прикосновения к святыне. Отсюда со свойственной ему прямотой следует чичибабинский вердикт: «…русскую православную церковь я не люблю… [Она] несет на себе печать греха, она запятнала себя и в прошлом, и в настоящем. Православие… слилось с государством»; «Если и есть что-то ценное в христианстве, так это сам Христос… Христос именно тот человек, лучше которого я вам никого не назову».

Мнением Чичибабина пренебречь нельзя. Хотя бы потому, что еще в начале 60-х – во времена почти полного безбожия он обратился к Вседержителю со своей собственной молитвой, напоминающей лучшие страницы Псалтыри; молитвой, искренность и страстность которой дают сотворившему ее право на личную веру.

Не подари мне легкой доли,

в дороге друга, сна в ночи.

Сожги мозолями ладони,

к утратам сердце приучи.

Доколе длится время злое,

да буду хвор и неимущ.

Дай задохнуться в диком зное,

веселой замятью замучь.

И отдели меня от подлых,

и дай мне горечи в любви,

и в час, назначенный

на подвиг,

прощенного благослови.

Не поскупись на холод ссылок

и мрак отринутых страстей,

но дай исполнить все,

что в силах,

но душу по миру рассей…

В одном из интервью у Бориса Алексеевича спросили: «А где бы вы хотели уединиться, где ваше место, ваша земля?» Он ответил: «Когда я был в Армении, то мне показалось, что я здесь уже когда-то жил, в какой-то прошлой жизни. Каменистая пустыня, скудная земля: камни,

камни… вот мое место, вот моя пустыня…»

Один из псалмов Армении Чичибабин закончил так:

Меж воронов черных

я счастлив, что бел,

что мучусь юдолью земной,

что лучшее слово мое о тебе

еще остается за мной.

Только поэзия способна в тридцати шести коротких строках связать в единый узел Араратские горы и Киевскую Русь, жизнь и смерть, землю и небо.

Ночью черниговской

с гор араратских,

шерсткой ушей доставая

до неба,

чад упасая от милостынь

братских,

скачут лошадки

Бориса и Глеба.

Плачет Господь с высоты

осиянной.

Церкви горят золоченой

известкой,

Меч навострил

Святополк Окаянный.

Дышат убивцы за каждой

березкой.

Еле касаясь каменей Синая,

темного бора, воздушного

хлеба,

беглою рысью кормильцев

спасая,

скачут лошадки

Бориса и Глеба.

Путают путь им лукавые

черти.

Даль просыпается в россыпях

солнца.

Бог не повинен ни в жизни,

ни в смерти.

Мук не приявший вовек

не спасется.

Киев поникнет, расплещется

Волга,

глянет Царьград обреченно

и слепо,

как от кровавых очей

Святополка

скачут лошадки

Бориса и Глеба.

Смертынька ждет их

на выжженных пожнях,

нет им пристанища,

будет им плохо,

коль не спасет их бездомный

художник,

бражник и плужник

по имени Леха.

Пусть же вершится

веселое чудо,

служится красками

звонкая треба,

в райские кущи от здешнего

худа

скачут лошадки

Бориса и Глеба.

Бог-Вседержитель с лазоревой

тверди

ласково стелет под ноженьки

путь им.

Бог не повинен ни в жизни,

ни в смерти.

Чад убиенных волшбою

разбудим.

Ныне и присно по кручам

Синая,

по полю русскому

в русское небо,

ни колоска под собой

не сминая,

скачут лошадки

Бориса и Глеба.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Он пишет праздник

Он пишет праздник

Александр Балтин

Евгений Лесин

К 50-летию литературного и книжного художника Александра Трифонова

0
2949
Массовый и элитарный

Массовый и элитарный

Андрей Мартынов

Разговоры в Аиде Томаса Элиота

0
2584
Усота, хвостота и когтота

Усота, хвостота и когтота

Владимир Винников

20-летняя история Клуба метафизического реализма сквозь призму Пушкина

0
2044
Литература веет, где хочет

Литература веет, где хочет

Марианна Власова

«Русская премия» возродилась спустя семь лет

0
1590

Другие новости