Борис Чичибабин всегда шел «всуперечь потоку». Фото Роберта Нетелева/ТАСС
Чичибабин был свободен от привычных, освещенных историей традиций, если они не отвечали его собственному опыту.
Традиционно писатели обращаются к памяти детства. Для многих из них именно эти ни с чем не сравнимые по душевному наполнению впечатления становились источниками главных литературных удач. Вопреки очевидному Чичибабин не любил вспоминать о своем детстве и ничего о нем не написал.
Традиционно обращение писателей-фронтовиков к событиям Великой Отечественной войны. Вопреки этому Чичибабин прошел мимо своей службы в авиации Закавказского фронта и никаких воспоминаний о службе не оставил.
Его волнует другое: находят или не находят перипетии его судьбы отклик в нем как в поэте. Потому пятилетнее (после войны) «исправление» студента Харьковского университета тюремной камерой и подневольным лагерным трудом уложилось всего в три образца лирики – плотных, как набитая махоркой, туго скрученная цигарка, издымившаяся дотла и не вызвавшая более потребности в новых затяжках.
Помню, когда-то на Всесоюзной школе по физике прочности и пластичности кристаллов в Салтове под Харьковом украинские коллеги дали почитать переплетенную машинопись неизвестного мне тогда поэта Бориса Чичибабина. С тех пор не забылись строки из его «Судакских элегий»:
О, нет беды кромешней
и черней,
когда надежда сыплется
с корней
в соленый мрамор сахарных
расселин,
и только сердцу снится
по утрам
угрюмый мыс,
как бы индийский храм,
слетающий в голубизну
и зелень...
И вот спустя три года с того заочного знакомства собралась очередная школа, а на ней – вечер Чичибабина. Посреди зимы в круглом танцевальном зале тесно сгрудились физики из разных городов Советского Союза. Они сидели в куртках и шубах: зал не отапливался. На досках пола блестел слоистый иней. И только Борис Алексеевич был в темном костюме, бледный, заметно взволнованный. Оказалось, что мы присутствовали на его первом вечере после долгого запрета. А исключение из Союза писателей СССР и запрет на публичные выступления был вызван стихотворением «Памяти А. Твардовского» с неприемлемыми по тому времени строчками:
И если жив еще народ,
то почему его не слышно
и почему во лжи облыжной
молчит, дерьма набравши
в рот?
(Здесь и далее цитирую по изданию: Борис Чичибабин. Всуперечь потоку. СПб., 2018.)
Встречаются люди, которых удивляет, почему противостояние поэта и власти служит нормой, а солидарность – отклонением от нормы. Пушкин и Николай, Мандельштам и Сталин, Твардовский и Хрущев... Само существование поэта является для власти постоянным источником напряжения. В чем тут дело? А дело в том, что власть материальна даже в идеологии. Ее цель – спасение тела, задача сугубо земная. Тогда как цель поэта – спасение души: желание по своей сути религиозное. Цинизм власти неприемлем для совести поэта, а его «витание в облаках» да еще обличительный пафос идеалиста неприемлемы для власти. Но не хлебом единым... Вот почему на свой страх и риск организаторы школы пригласили Чичибабина, и в стеклянном выстуженном танцзале после традиционных танцев «под баян» зазвучало слово поэта, едко дышащее махоркой послевоенных лагерей.
Меняю хлеб на горькую
затяжку,
родимый дым приснился
и запах.
и жить легко, и пропадать
не тяжко
с курящейся цигаркою в зубах.
Я знал давно, задумчивый
и зоркий,
что неспроста,
простужен и сердит,
и в корешках, и в листиках
махорки
мохнатый дьявол жмется
и сидит.
А здесь, среди чахоточного
быта,
где холод лют,
а хижины мокры,
все искушенья жизни
позабытой
для нас остались
в пригоршне махры.
Горсть табаку,
газетная полоска –
какое счастье проще
и полней?
И вдруг во рту погаснет
папироска,
и заскучает воля обо мне.
Один из тех,
что «ну давай покурим»,
сболтнет, печаль надеждой
осквернив,
что у ворот задумавшихся
тюрем
нам остаются рады и верны.
А мне и так не жалко
и не горько.
Я не хочу нечаянных порук.
Дымись дотла, душа
моя махорка,
мой дорогой и ядовитый друг.
С каким радостным недоумением знаменитый комедиограф Эльдар Рязанов узнал о том, что поэт Чичибабин долгие годы служил бухгалтером! А куда еще было ему податься после «лага», если никуда не брали? Это при рыночном укладе да в процветающей фирме бухгалтер – туз, а в советское время, кто не забыл, он крутился бескозырной шестеркой. По утрам, не отрываясь от поглотившей все внимание книжки, вставал в очередь на трамвай, машинально передвигаясь вместе с ней к открывшимся дверям. На работе своим отдельным почерком рисовал ряды цифр. Этот почерк перекочевал и на буквы: каждая литера, как цифра, строилась отдельно, а расстояния между буквами и словами регулировались величиной пробелов: между буквами – узкие, между словами – пошире. Каждый год служащий харьковского ТТУ (Трамвайно-троллейбусного управления) одиннадцать месяцев чаял долгожданного отпуска. (Но ведь и все чаяли. Всех манили пригородные шесть соток или база отдыха на желанном берегу так же, как его – поездки по республикам Союза.) И наконец, наступала предотпускная пятница. Еще вечер, еще суббота впереди, воскресенье, а ты уже в отпуске, который начнется только с понедельника!
Люди – радость моя,
вы, как не уходящая юность –
полюбите меня,
потому что и сам
я люблю вас.
А между тем годами копились совсем другого рода наблюдения над своими соплеменниками: «…народа как такового сейчас нет…». И, словно соглашаясь с такой деградацией граждан империи времен упадка, постсоветское время практически вывело из лексикона понятие «народ», заменив его безликим «населением». Знаменательная замена. Оказывается, теперь важны не те, кто нарождаются, а те, кто селятся здесь, народившись где угодно. Точно так же, как понятие «Родина», утратив свой высокий начальный смысл, заменено некой «территорией» от латинского terra – земля. Опять-таки: не где родился, какими корнями врос, а где поселился, где находишься территориально, по какому региону рыскаешь в поисках лучшей доли… Население, территория, регион… Но если бы Чичибабин узнал, что его заметы советской поры, тогда шедшие «всуперечь потоку», станут принятой и признанной нормой, а он отныне как бы плывет по течению вместе со всем «населением», он наверняка нашел бы возможность изменить направление своего движения на противоположное. Прекословье вообще было его стихией, и он это признавал.
Я верю Богу одиноку
и, согнутый, как запятая,
пиляю всуперечь потоку,
со множеством не совпадая.
Или признание: «Я сам себе постоянно противоречу: скажу что-то, а через минуту – нет, не то, надо иначе. Замучаетесь со мной». Что да, то да. Едем в метро – одно. Вышли из метро – другое. Пришли домой – третье. Но это оттого, что мысль – живая. Она спорит сама с собой, ищет, возмущается, стопорится, снова пробует доискаться сути, найти самый убедительный довод, который тоже может быть отвергнут. Иногда казалось, что в этом есть какая-то провокационность, вольное или невольное подначивание, желание если не разозлить собеседника, то по крайней мере раззадорить его, вызвать на горячий спор. Но как только начинали звучать стихи – на публике ли, в тесном ли дружеском кругу, – полемика утихала, публицистика втягивала коготки в мягкие подушечки, задиристый пыл гас, все спорное пасовало перед волнами ритма, мелодией стиха, его образной силой, преображаясь в неопровержимое – поэзию.
* * *
В ночном, горячем,
спутанном лесу,
где хмурый хмель,
смола и паутина,
вбирая в ноздри беглую красу,
летят самцы на брачный
поединок…
* * *
И опять тишина, тишина,
тишина.
Я лежу изнемогший,
счастливый и кроткий.
Солнце лоб мой печет,
моя грудь сожжена,
и почиет пчела на моем
подбородке…
* * *
О как я, тщедушный,
о крыльях мечтал,
о как я боялся дороги
окольной.
А пращуры душу вдохнули
в металл
и стали народом под звон
колокольный…
* * *
Все деревья, все звезды мне
с детства тебя обещали.
Я их сам не узнал. Я не думал,
что это про то.
Полуночница, умница, черная
пчелка печали,
не сердись на меня. Посмотри
на меня с добротой…
Спрашиваю:
– Борис Алексеевич, а как вы работаете с черновиками? Черкаете?
– Нет, не могу. Я ни одного слова не могу зачеркнуть.
– И что же? Пишите сразу набело?
– Фактически да. Но нет, конечно. Если хочу что-то исправить, откладываю лист в сторону, беру другой и пишу снова.
– А если исправление в последней строке?
– Значит, переписываю всю страницу.
В таком случае действительно черновиков у Чичибабина в общепринятом смысле не было. Все было беловиками. Просто один беловик отличался от другого версией текста: строфы, строки, слова, буквы.
Достойно удивления, с какой щепетильностью, не жалея сил и времени, относился к изображению слов на бумаге человек, полный внутренней свободы, который заносил на листы не приемлемые для официальных апелляций строфы своих гражданских наитий, постоянно направленных «всуперечь потоку». В самом деле, в СССР они осуждались как образцы инакомыслия. В перестроечной России, отторгнувшей большевизм, их находили уже чуть ли не «просоветскими». А в наступившие новые времена от них ощутимо повеяло «антипостсоветским» духом: скорбью по большой утраченной Родине; равночестной любовью к двум «малым» родинам – России и Украине; анафемой купле-продажному миру; прямым обращением к людям и небу без участия застящих такое обращение посредников.
* * *
…Как будто дело все
в убитых,
в безвестно канувших
на север.
А разве веку не в убыток
то зло, что он в сердцах посеял?
Пока есть бедность
и богатство,
пока мы лгать не перестанем
и не отучимся бояться, –
не умер Сталин!
* * *
...Не дьявол и не рок,
а все мы виноваты,
что в семени у нас –
когда б хоть гордый! – чад.
И перед чванством
лжи молчат лауреаты –
и физики молчат,
и лирики молчат.
Я рад бы все принять и жить
в ладу со всеми,
да с ложью круговой душе
не по пути.
О, кто там у руля,
остановите время,
остановите мир и дайте
мне сойти.
* * *
...При нас космический костер
беспомощно потух.
Мы просвистали наш простор,
проматерили дух.
* * *
...Спешу сказать всем людям,
кто в смуте не оглох,
что если мы полюбим,
то в нас воскреснет Бог.
Борис Чичибабин принадлежал поколению 20-х годов XX века, взращенному на нищих хлебах послереволюционной и послевоенной разрухи; поколению детей революции, воспитанному на идеалах равенства и общей судьбы, преклонения перед творчеством и презрения к богатству, веры в разум, а не в провидение. И хотя жизнь поставила эту идеологию на жестокий правеж, перекроить идеалиста оказалось невозможно, если только он сам не менялся под влиянием постоянных собственных исканий.
Человек, самообразовавшийся в европейской культуре, он говорил: «Тургенев со своим западничеством мне гораздо ближе, чем Достоевский с почвенничеством. Потому что в почвенничестве… очень много от национализма. А национализм всегда чреват фашизмом»; «…наша вековая «независимость» от Запада – результат искусственной самоизоляции». «…А что касается монархии… Ох, не знаю, не знаю… Я почему-то не люблю ее с детства… не жалую богатых, привилегированных».
И опять, уже посмертно, в год своего столетия, Чичибабин плывет «всуперечь потоку».
У поэта с такой способностью к рефлексиям представление о Боге, ощущение его присутствия не могли не занять и постепенно заняли главное место в жизни. Правда, речь шла о личном Боге. О неразрешимой тайне, которая в душе, а не в колоколах и алтарях. О Боге без посредницы-церкви. По ее представлениям, она помогает человеку приблизиться к Богу. А с позиции поэта – мешает. Церковь убеждена, что соборная молитва легче доходит до слуха Господа. А поэт не может молиться в толпе, она разрушает интимность его духовного прикосновения к святыне. Отсюда со свойственной ему прямотой следует чичибабинский вердикт: «…русскую православную церковь я не люблю… [Она] несет на себе печать греха, она запятнала себя и в прошлом, и в настоящем. Православие… слилось с государством»; «Если и есть что-то ценное в христианстве, так это сам Христос… Христос именно тот человек, лучше которого я вам никого не назову».
Мнением Чичибабина пренебречь нельзя. Хотя бы потому, что еще в начале 60-х – во времена почти полного безбожия он обратился к Вседержителю со своей собственной молитвой, напоминающей лучшие страницы Псалтыри; молитвой, искренность и страстность которой дают сотворившему ее право на личную веру.
Не подари мне легкой доли,
в дороге друга, сна в ночи.
Сожги мозолями ладони,
к утратам сердце приучи.
Доколе длится время злое,
да буду хвор и неимущ.
Дай задохнуться в диком зное,
веселой замятью замучь.
И отдели меня от подлых,
и дай мне горечи в любви,
и в час, назначенный
на подвиг,
прощенного благослови.
Не поскупись на холод ссылок
и мрак отринутых страстей,
но дай исполнить все,
что в силах,
но душу по миру рассей…
В одном из интервью у Бориса Алексеевича спросили: «А где бы вы хотели уединиться, где ваше место, ваша земля?» Он ответил: «Когда я был в Армении, то мне показалось, что я здесь уже когда-то жил, в какой-то прошлой жизни. Каменистая пустыня, скудная земля: камни,
камни… вот мое место, вот моя пустыня…»
Один из псалмов Армении Чичибабин закончил так:
Меж воронов черных
я счастлив, что бел,
что мучусь юдолью земной,
что лучшее слово мое о тебе
еще остается за мной.
Только поэзия способна в тридцати шести коротких строках связать в единый узел Араратские горы и Киевскую Русь, жизнь и смерть, землю и небо.
Ночью черниговской
с гор араратских,
шерсткой ушей доставая
до неба,
чад упасая от милостынь
братских,
скачут лошадки
Бориса и Глеба.
Плачет Господь с высоты
осиянной.
Церкви горят золоченой
известкой,
Меч навострил
Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой
березкой.
Еле касаясь каменей Синая,
темного бора, воздушного
хлеба,
беглою рысью кормильцев
спасая,
скачут лошадки
Бориса и Глеба.
Путают путь им лукавые
черти.
Даль просыпается в россыпях
солнца.
Бог не повинен ни в жизни,
ни в смерти.
Мук не приявший вовек
не спасется.
Киев поникнет, расплещется
Волга,
глянет Царьград обреченно
и слепо,
как от кровавых очей
Святополка
скачут лошадки
Бориса и Глеба.
Смертынька ждет их
на выжженных пожнях,
нет им пристанища,
будет им плохо,
коль не спасет их бездомный
художник,
бражник и плужник
по имени Леха.
Пусть же вершится
веселое чудо,
служится красками
звонкая треба,
в райские кущи от здешнего
худа
скачут лошадки
Бориса и Глеба.
Бог-Вседержитель с лазоревой
тверди
ласково стелет под ноженьки
путь им.
Бог не повинен ни в жизни,
ни в смерти.
Чад убиенных волшбою
разбудим.
Ныне и присно по кручам
Синая,
по полю русскому
в русское небо,
ни колоска под собой
не сминая,
скачут лошадки
Бориса и Глеба.
комментарии(0)