0
5213

10.08.2022 20:30:00

Какая виза? Лети, душа!

Русская эмиграция и культурное подполье

Борис Колымагин

Об авторе: Борис Федорович Колымагин – поэт, прозаик, критик.

Тэги: кублановский куняев, бродский, ссср, эмиграция, заграница, евреи, поэзия


кублановский куняев, бродский, ссср, эмиграция, заграница, евреи, поэзия Кто-то покидает страну или провожает друзей... Николай Ярошенко. Проводил. 1891. Омский областной музей изобразительных искусств им. М.А. Врубеля

Советские люди, как известно, жили за железным занавесом. Подавляющее большинство не могло даже съездить в отпуск в капиталистическую страну, не то чтобы оказаться в статусе трудового мигранта. Однако желание увидеть далекие земли было. Многие устремляли свой взгляд на «гнилой Запад». Некоторым удавалось туда попасть, но обратной дороги на родину уже не было.

Актуальной эмиграция была в еврейской среде. Из СССР евреев выпускали, хотя не всегда и неохотно. Русским эмигрировать было гораздо сложнее. Присказка «еврейская жена не роскошь, а средство передвижения» появилась именно в связи с трудностями отъезда.

Тема эмиграции отразилась в неофициальной поэзии 1960–1980 годов. С одной стороны, литература обращена к фантазийной реальности: к возможным ходам и поворотам судьбы, к тому, что могло бы быть, хотя никогда не было. С другой – к реальным планам репатриации. Фантазийное и реальное время порой существуют одновременно, мы видим несколько планов.

Поэт может долгие годы думать об отъезде, но вместо того, чтобы совершать конкретные действия, как-то: добиваться вызова, подавать документы в Отдел виз и регистраций (ОВИР), жениться/выходить замуж за иностранца, он уходит во внутреннюю эмиграцию, отгораживается от всего и вся.

Пример подобной раздвоенности – Михаил Файнерман. Об отъезде он мечтал не одно десятилетие. Переписывался с уехавшим другом – об этом стихи: «Прилетели снегири,/ снегири./ А воздух такой прозрачный,/ что сразу понимаешь: это март/ кончается./ Знаешь, пиши мне в письмах/ все как есть, правда:/ «Встретить весну в Иерусалиме»,/ на холмах, на холмах...»

Поэт хорошо знал английский и полностью погрузился в англоязычную поэзию. Писал короткие верлибры и вполне эпические тексты, переводил. Также интересовался Востоком. В частности, дзен-буддизмом в версии Судзуки. Библиотека ностранной литературы стала его вторым домом. Иногда он получал посылки от еврейских организаций. Но сделать ответственный шаг Файнерман не решился.

Интересно, что получатель файнермановских посланий Наум Вайман тоже порой обнаруживает себя в фантазийной реальности. Но она – не то, что ждет автора в будущем, а то, что осталось, ностальгические нотки проскальзывают в стихах: «Все мечтаю погулять с тобой по окраине/ среди бараков и лопухов./ Я ведь тоже жил в Лианозово/ в начале пятидесятых,/ когда они/ невзначай/ создавали там/ свои «конкретные» школы/ («пора, пора писать без рассуждений,/ с первого взгляда…»).

Виртуальную возможность бегства из СССР проигрывает Сергей Кулле в стихотворении «Финляндия» (1981). Здесь рефреном проходит мысль: «Моя Финляндия – страна,/ которая выдает». Поэт знает об этом, но продолжает спрашивать: «Но почему же/ я все бегу и бегу к тебе, Финляндия?/ Моя холодная, прозрачная Финляндия?/ К тебе, а не к другим/ блаженным, южным, благословенным странам?» Чтобы не быть выданным обратно, беглецам действительно нужно было пройти всю Суоми насквозь и сдаться властям уже в Норвегии.

Важным элементом «внутренней эмиграции» было слушание «вражеских голосов». Передачи западных радиостанций на русском языке глушились. Тем не менее именно они были источником альтернативной информации и аналитики. Для андеграунда, да и вообще для думающих людей, это была отдушина. Совершенно разные поэты упоминают о значении западных радиостанций в своей жизни. Вот, скажем, стихи 1978 года Юрия Кублановского: «Сквозь густоту помех,/ трески и неполадки/ новость одна на всех:/ это срока посадки./ Это – суды в Москве/ с темью в лубянских шхерах,/ с лазерами в траве/ возле скамеек в скверах».

А вот свидетельство 1969 года Александра Величанского. Он в это время посещает Псково-Печерскую обитель и пишет целый цикл стихотворений. Среди прочего Величанский отмечает, что монахи «меж трудов и службы/ слушают по кельям,/ словно пенье птичье,/ из «Спидол» пластмассовых/ о весне о Пражской/ нездешние вести, рассуждая чинно:/ верит в Бога или нет/ этот самый Дубчек». Так что вражеские голоса, которые люди с жадностью ловили в Питере и Москве, прорвались в действующий монастырь.

В стихотворении «Полночь: «Глушилки»: Голос неизвестной певицы» (1981) Геннадий Айги погружает нас в психоделические пространства. Мы не вполне понимаем, о чем речь. Но – сопереживаем: «в эту Могилу-Страну – в это смерти «бессмертье» – «сверх-место» муляжей:// в эту афишу-народ! –// выплесни: каплю – чужую кровавую».

В тонком культурном слое СССР отъезд был повседневностью. С одной стороны, он невозможен. С другой – знакомые, друзья уезжают. И с ними уже не столкнуться на улице, не пересечься, не посидеть в парке.

Отъезд знакомых поднимает вопрос – а что же я? Этот вопрос постоянно звучит в ранней поэзии Юрия Кублановского. Поэт отвечает на него, например, так: «Но почему-то, мой друг,/ за темнотой занавесок/ все мне мерещится вдруг/ аэродромный подлесок,/ где у последней черты/ прыгает боинг на кочках./ Скоро уедешь и ты/ в сером с сережками в мочках».

Или так: «В мозгу пропеллер гудит давно./ Ужо на кухне рвануть окно/ и махом – с пятого этажа./ Какая виза?/ Лети, душа!»

Эти колебания между возможностью и невозможностью свободы дополнены другим движением – между здесь и там. Об этом – текст «В дождь на Арбате» (1976). Поэт гуляет со знакомой, прилетевшей «оттуда», и затем провожает ее на авиарейс в Шереметьево. Кажется, все просто. Но то, что для нее естественно, для него – черта, которую нельзя пересечь: «... И ты очутишься в Париже под каштаном,/ обсохнешь, полетишь в роскошный Вашингтон,/ где все сенаторы подобны бонвиванам./ А я вернусь домой – в каморку с тараканом/ к восточным деспотам в полон».

Многие друзья поэта уезжают/ уехали. И это не фантазия, а то, что есть. И Кублановский работает с этой данностью. Скажем, пишет шесть стихотворений «На отъезд друга» (1979): «...Ветер перламутровый в ледяных полях/ провожает Дмитрия из родимых мест/ от сорокалетних плакальщиц-невест». Вскоре его самого спровадят заграницу.

Тема эмиграции в поэзии Кублановского соотнесена с самочувствием лирического персонажа. Яркие образы и просодия определяют тональность рассказа. Другие поэты могут говорить о том же самом в другом регистре: более приглушенно, без надрыва, объективировано. Как делает это Елена Шварц, близкая знакомая Кублановского, в стихотворении «Новости дня»: «И заявленье подал Пейсюкович,/ И внуки его будут Пэсико – Роже и Шарль, премилые французы,/ Им кровь пророков будет не в обузу/ И в галльской растворится так легко».

Объективированный подход не исключает публицистику. Евгений Бачурин в сатирической песне «Подражание известному барду» (под коим, естественно, подразумевается Высоцкий) описывает репатрианта с точки зрения «простого советского человека». Человек возмущен предательскими намерениями «отщепенца», его нежеланием видеть реальные достижения социализма. И в самом конце он требует обязательной высылки такого гражданина: «Если что у нас кому-нибудь не так,/ Сами купим мы ему автомобиль –/ Пусть он едет в государство Израиль».

Песня Бачурина завязана на антропологию. Нормальный советский человек знает, что ему не нужно «солнце чужое, чужая земля не нужна». А этому «товарищу», оказывается, нужно.

Отъезд, таким образом, свидетельствует об отношении к советской власти. Сколько бы имярек ни апеллировал к необходимости воссоединения с родственниками, на него начинают смотреть как на идеологического врага. Социальные связи насильственно обрубаются: готовящегося к отъезду гражданина увольняют с престижной работы музыканта, инженера, ученого. Знакомые из-за вероятности репрессий перестают с ним разговаривать. Нередко за репатриантом устанавливается слежка. Словом, происходит полная маргинализация «отщепенца».

Бачурин в юмористической форме изображает водораздел между гражданами нашими и не нашими. Разницу прекрасно понимали все советские люди. Ее, к слову, интересно продемонстрировал Всеволод Некрасов: «– Гражданин/ Гражданин/ Гражданин// Гражданин// Вы не за границей».

К иностранцам в СССР относились с большим почтением и одновременно с подозрением. Контакты с ними не поощрялись. Помнится, однажды с приятелем мы осматривали микешинский памятник «Тысячелетию России» в Новгороде и приблизились к группе иностранных туристов. К нам подступила барышня и потребовала: отойдите, рядом с иностранцами стоять нельзя. Мы покорно отошли, не сообразив спросить: на сколько метров?

Бинарные отношения «там – здесь» обыгрываются в ряде стихотворений. Вот как, к примеру, делает это Владимир Уфлянд: «Есть русских множество поэтов,/ живут на Западе они/ и пишут там венки сонетов,/ уныло коротая дни.// Других же множество поэтов/ таких же русских, как они,/ живут себе в Стране Советов/ и весело проводят дни».

«Загнивающий Запад» виделся андеграунду в радужном свете, миф о молочных странах с кисельными берегами присутствует в поэзии. И хотя неофициальные поэты знали, что в мире чистогана не все так просто, миф этот поддерживали и вектор своих пристрастий обозначали. Давайте полистаем «Буратиниану» Владимира Тучкова. В «Эклоге первой» он пишет: «Дай, Джим, на лапу счастья мне,/ немного – тысяч пятьдесят швейцарских франков/ или в конце концов пиастров и дублонов./ И обязательно – билет в Париж,/ с проездом через папу Монте-Карло./ Хотя бы раз взглянуть на ту убогую каморку,/ где за картиной незамысловатой/ Толстому Алексею в тридцать восьмом году/ срочно дверь пригрезилась,/ ведущая сюда, в СССР».

Эмиграция – это линия горизонта, предел для многих деятелей «второй культуры». Именно в силу невозможности возвращения пересечение этой линии – трагедия. Может быть, в другом измерении все сложится хорошо, но здесь, в этой жизни, все решительно заканчивается. Поэтому отъезд рифмуется со смертью.

Темы порога, подступа к нему, виртуальное проигрывание ситуации ухода, невозможность этого ухода, мистические встречи с теми, кто уже за чертой, – все это вопросы неофициальной поэзии. Наиболее ярко пишет об этом Виктор Кривулин в стихотворении «Встреча» (1973):

29-12-2480.jpg
...другие славят мифическую Россию-матушку.
Филипп Малявин. Россия-матушка.
Частное собрание
Все чаще встречаю на улицах

(обознаюсь)

уехавших так далеко,

что возможно

о них говорить, не скрывая

неловкую грусть –

как мы говорим об умерших:

и бережно, и осторожно.

Все чаще маячат похожие

спины вдали.

А если вглядеться,

то сходством обдаст,

как волною.

И страх тошнотворен

при виде разверстой земли –

своих мертвецов отпущаеши,

царство иное?

И море, и суша, добычу назад

возвратив,

издохшими пятнами краски

заляпали глобус,

чьи все полушарья для здешнего

жителя – миф

о спуске Орфея за тенью

в античную пропасть.

Куда же уводишь меня,

приведенье, мелькнув

в апраксинодворской, кишащей

людьми галерее,

где хищницы-птицы в лицо

мне нацеленный клюв

и страха разлуки и страха

свиданья острее.

Маячу в толпе, замирая…

А рядом орет

и хлещет прохожих

крылом аллегория власти.

Все чаще ловлю себя,

то составляю народ,

уже нереальный – еще

не рожденный… по счастью.

И падаю в шахту, пробитую

в скалах, не сам

вослед за ушедшим –

но центростремительной силой

толкаем узнать, каково ему,

смертному, там,

у центра земли, за границей,

точней, за могилой!

Для поэтов попроще расставание теряет метафизический окрас. Валерий Скобло в стихотворении «Та женщина, которую любил…» (1976) описывает отъезд в контексте сплошной ткани существования. Да, подруге повезло: «Не совпади француз, «разрядка» и любовь,/ могло быть все иначе». Но сам герой тоже мог уехать. Так что ничего необычного, сверхординарного не случилось. Текст оканчивается эффектным финалом: «Я счастлив за нее, что мне не повезло/ и что другой ей оказался ближе.../ И счастлив за себя, что я несчастлив здесь./... Что я несчастлив здесь, а не в Париже».

Правда, в другом произведении «Стихи прощания» (1978) автору все-таки приходится признать, что черта – это трагедия: «С грустью и нежностью/ Шепчешь прощанья, прощения слово.../ С частью жизни своей расстаемся,/ Частью сердца живого».

Также конкретен Наум Вайман. Поэт психологически готовил себя к репатриации давно. «Уйти, чтобы не ныть,/ Чтоб не предать./ Уйти, чтоб позабыть,/ Чтобы не знать!» – пишет он в стихотворении «Уйти! Сломать судьбу!» (1970).

А в 1978 году рождается поэма «Проводы», где подробно рассказывается о прощальной вечеринке. «Царил наигранный и слишком бодрый тон… Подняв стакан, сподвижник закричал:/ «За встречу там!», и выпил вдохновенно./ На что плечами кое-кто пожал... На кухне пели, тренькала гитара, Как перед смертью обнималась пара –/ В соседней комнате прощалась молодежь».

Поэт фиксирует и другие любопытные детали: спор о том, «где теперь евреям хорошо,/ И где их, бедолаг, не переносят на дух», «работу» домашнего врача, который исподволь фотографирует собравшихся – для архива и для известных органов. И снова, как и у других авторов, возникает тема смерти: «Какая-то неловкость завелась,/ И как из плена вырваться хотелось./ Как будто приближался вынос тела».

Проблема «оставаться или уехать» в культурном подполье обсуждалась довольно живо. И если кто-то говорил «нет», то это не значило, что при следующем повороте колеса истории, он повторит это слово. Скабло долго не хотел уезжать, а потом все-таки решился. Также поступила и Елена Игнатова, оказавшаяся в стране обетованной уже в перестройку.

В эпоху подпольной культуры «нет» Игнатовой прозвучало вполне определенно. В стихотворении «Что отвечу тебе? Коли эта земля не мила» она говорит о том, что приняла трудное решение: «Я останусь. Осталась. У этой земли я в долгу –/ прежде века сносив, передам ей дареное тело./ Преломи же свой хлеб – я поймать половину смогу/ здесь, у водораздела». Первоначально стихотворение было посвящено подруге Игнатовой. В приведенных выше стихах она обращается к ней, что, может быть, не совсем понятно, поскольку в новомировской публикации этого текста (Новый мир, № 6, 1994) посвящение убрано, а первая строфа звучит так: «Что отвечу тебе? Коли эта земля не мила, / ее горькая нежность, ее одряхлевшие горы,/ так постромки сорвать и лететь, закусив удила –/ нету в этом позора».

В самиздате она звучала иначе: «Что отвечу тебе? Коли эта земля не мила/ и другая страна подает торопливые знаки,/ так сорвать постромки и лететь, закусив удила,/ Виолетта Бетаки».

Удивительным образом эти стихи сочетаются с нашумевшим текстом Станислава Куняева «Непонятно, как можно покинуть» (1969). Это редкий случай, когда официальная поэзия вторгается в поэзию неофициальную и вступает в диалог. Куняев, именно в этом тексте, предстает тонким лириком. Его аргументация – почему надо остаться – идет от внутренних переживаний и от родной речи:

Я люблю эту кровную участь,

от которой сжимается грудь.

Даже здесь бессловесностью

мучусь,

а не то чтобы там, где-нибудь.

Синий холод осеннего неба

столько раз растворялся

в крови,

не оставил в ней места

для гнева –

лишь для горечи и для любви.

Конечно, лирический герой, каким он возникает в других стихотворениях, вполне советский человек. Он не знает нежности, у него стальные мускулы и железные нервы. Добро, согласно Куняеву, должно быть с кулаками. И вообще, сентиментальность – буржуазный предрассудок. Но это стихотворение выбивается из общего потока, оно написано совсем в другой тональности. Здесь проскальзывают нотки жалости и заботы – в том, хайдеггеровском, смысле.

Эмиграция поставила еще одну важную культурную задачу – как сохранить совместное участие в литературном процессе, койнонию. Ведь андеграунд еще можно определить как сообщество творческих людей в общении. И вот это общение уходит в виртуальность. Как тяжело оставаться в пространстве только виртуального общения, мы поняли в пандемию. Но все-таки общение в Zoom дает потребителю живую картинку, голос.

В советские времена голос мог появиться только в телефонной трубке. Стоило это бешеных денег, да и далеко не всегда можно было вот так запросто взять и позвонить. Конечно, можно было переписываться. Но письма шли долго, порой не доходили. И литературная сеть, которую составляли деятели «второй культуры», порой становилась очень тонкой, на время исчезала. Дмитрий Бобышев размышляет об этом уже в постперестрочном стихотворении «Переселение» (1993): «То все – и всюду, то как вовсе нет их:/ нужнейшие – без них не жизнь! – друзья,/ по новосельям в землях-континентах/ посеянные... А собрать нельзя».

Завершается стихотворение в миноре: «Я тоже песню спел. А это значит,/ что время – тишиной по горлу: вжих,/ и нет уже меня. Отпрыгал зайчик,/ но оказался с мертвыми в живых».

Жизнь трагична. Максима Иосифа Бродского – «на Васильевский остров я вернусь умирать» – на поверку оказывается красивым жестом. Домой возвращения нет. You can’t go home again, как сказал американский классик. Пусть возразит на это вернувшийся назад в совсем другую жизнь Кублановский.

Тема эмиграция как сюжет уходит в линию перехода. По-разному можно смотреть на букеты, которые приносили друзья при расставании. Конечно, они знаменовали добрые пожелания. Но подспудно символизировали венки на могиле. Трап самолета – это черта. Далее – новая земля и новое небо.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Тоска по миру гармонии

Тоска по миру гармонии

Мария Бушуева

Автопортрет Бориса Кутенкова, перерастающий границы личного

0
668
В Бедламе нелюдей

В Бедламе нелюдей

Виктор Леонидов

Безумной была не Марина Цветаева, безумным было время

0
953
Глубокое погружение

Глубокое погружение

Петр Люкимсон

Исторический роман, в котором будущее с его революцией и аварией на Чернобыльской АЭС уже предрешено

0
867
Я очень и очень болен

Я очень и очень болен

Александр Балтин

Вино и другие напитки на площадях и улицах русской поэзии

0
970

Другие новости