Проходя по пустынным улицам… Фото Евгения Лесина
Если вы не молоды, если вы забыли, какое очарование таится в теплом летнем вечере, до краев полном женщиной – той самой, единственной, которой нету рядом; как все в нем больно, светло и неповторимо, перечитайте стихотворение Николая Глазкова. Вот это:
...Или так начинается
повесть,
Или небо за тучами синее...
Почему ты такая, то есть
Очень добрая и красивая?
Почему под дождем я мокну,
Проходя по пустынным
улицам,
В час, когда беспросветным
окнам
Непрестанно приходится
хмуриться?
Никого нет со мною рядом
На пустынном мосту
Москва-реки,
Где чуть слышно ругаются
матом
Электрические фонарики.
...
Мне нужна от тебя не жертва,
А сама ты, хоть замуж
выданная.
Если жизнь у меня бессюжетна,
Я стихами сюжета
не выдумаю!
Эта мысль, хоть других
не новее, –
Непреложная самая истина,
Ибо если не станешь моею,
То поэма не будет написана,
А останется только
вступление...
Надо быть исключительной
дурой,
Чтоб такое свершить
преступление
Пред отечественной
литературой!
... Ну вот, я и сам еще раз его перечитал. Чуточку ерническое оно, конечно, но что поделаешь: таков уж характер этого поэта, таково его обыкновение, он без этого не может. Даже в деталях норовит похулиганить. Фонарики у него, видите ли, матом ругаются. И чего это они? Я-то их знал когда-то совсем другими. Какая шпана, скажите, их испортила? Когда я с ними познакомился, когда впервые прочел это стихотворение, никакого мата, боже упаси, никто от них не слышал. Строфа звучала так:
Никого нет со мною рядом
На пустынном мосту
Москва-реки,
Лишь кидают мне взгляд
за взглядом
Электрические фонарики.
И полюбил я тогда эти деликатные фонарики и скажу вам не таясь: они мне по-прежнему милы, как молодость и как весна. И сегодня моя душа отказывается принимать этих черт знает откуда вынырнувших грубых хамов, которые неизвестно по какому праву оттеснили их и оккупировали место, на котором они стояли. Ну просто напрочь отказывается.
Не подумайте, что я такой ханжа, но все-таки зря он, по-моему, это сделал – этот Глазков с этими своими фонариками. Ну, в самом деле, уместен ли в такой вечер, в такую минуту – минуту возвышенной пробы, – как сказал бы Окуджава, этот хотя и тихий, но все-таки немного грубоватый шепот. Не разгонит ли он волшебные вечерние облака? Как все-таки мы, читатели, беззащитны перед этими существами, которым эти сумасбродки-музы ничтоже сумняшеся раздали свои бесценные дары! Беззащитны, как Акакий Акакиевич перед грубыми обстоятельствами.
У-у-у какими самодурами бывают эти поцелованные небесами создания, гордо и, увы, по праву именующие себя поэтами. Как потворствуют эти самые музы своим любимцам в заведомо нечестивых, возмутительных, богопротивных вещах. Ибо что может быть возмутительнее, чем беспечный росчерк пера, которым легко и непринужденно меняют они свои строки. Строки, которые им уже, может, и не принадлежат или принадлежат только отчасти. Которые уже, может, в гораздо большей степени (если судить по справедливости. Ах, есть ли на свете справедливость?) принадлежат нам, потому что давно уж успели мы отдать им свои нежные и ранимые читательские сердца!
Ну вот приведу для примера одно стихотворение Окуджавы. Сейчас оно во всех сборниках и в интернете звучит так:
Сестра моя прекрасная,
Натела,
прошли года, а ты помолодела –
так чист и ясен пламень глаз
твоих...
Возьми родную речь, горбушку
хлеба,
и эти облака, и это небо
и раздели на нас, на шестерых.
Вот заповедь ушедшего поэта,
чья песня до конца еще
не спета.
Сестра моя, все – только
впереди!
Пускай завистникам пока
неймется...
Галактион когда-нибудь
вернется,
он просто задержался по пути.
Средь океана слов и фраз
напрасных,
не столь прекрасных, сколько
безопасных,
как острова, лежат его слова,
спешит перо как будто
пред грозою...
Его глаза подернуты слезою:
поэты плачут – нация жива.
Но я его, хоть убей, помню таким:
Сестра моя прекрасная,
Натела,
прошли года, а ты помолодела –
так чист небесный пламень глаз твоих...
Смешай родную речь, краюшку
хлеба,
надежды и сомнения, и небо
и раздели на нас, на семерых.
Вот суть любви ушедшего
поэта,
чья песня до сих пор еще
не спета.
Сестра моя, все – только
впереди!
Надгробья холодны, душе
неймется...
Галактион когда-нибудь
вернется,
он просто задержался
по пути.
Средь океана слов и фраз
напрасных,
не столь прекрасных, сколько
безопасных,
как острова, лежат его слова,
спешит перо как будто пред
грозою...
Его глаза подернуты слезою:
поэты плачут – нация жива.
Ничего, ничего я в этой редакции моего любимого стихотворения не принимаю! Душа моя не соглашается даже на эту вроде бы совсем уж незначительную замену «семерых» на «шестерых». Ну ни в какую! «Ну, это твои проблемы», – скажете вы и будете неправы. Если б дело касалось одного меня, я б, так уж и быть, смолчал. Поскулил бы, может быть, где-нибудь в своем уголке, тем дело бы и ограничилось. «Единица – вздор, единица – ноль», – думаете, я не помню этих слов Маяковского? Но в том-то и дело, что я не один. История знает немало подобных случаев. «Борис сошел с ума», – известная фраза Анны Ахматовой, узнавшей, что Пастернак собирается обновить свой «Сад» – тот самый, который «Ужасный, капнет и вслушивается, все он ли один на свете».
О, как я сочувствую тем, беззаветно преданным Пастернаку читателям 30-х годов, которые ужаснулись его бесцеремонному вмешательству в свои же собственные ранние вещи, как понимаю тех, кто не смог пережить, что «солнце, садясь, соболезнует мне» уже не потому, что «с матрацев глядят, не моя ли платформа», а совсем по иной причине. Я б, наверное, и сам умер, если б жил в то время и узнал, что он собирается что-то в этой строфе изменить.
А бывают случаи еще более прискорбные. Бывает, что несчастному читателю некому даже предъявить свои претензии. Бывает, он сам неправильно прочтет какую-нибудь строку и полюбит ее навсегда в таком искаженном виде. А потом, когда узнает правду, кого, скажите, ему обвинять, чтобы хоть немного утешить свою скорбь? И хотя для какого-нибудь ревнивого читателя любой поэт – потенциальный преступник, как любой мужчина – потенциальный преступник для какой-нибудь неукротимой феминистки, ничего ему тогда не остается, как только кусать локти самому себе.
Как раз такое вот злоключение стряслось однажды с Владимиром Солоухиным. Он неправильно прочел и в таком неправильном виде навсегда полюбил одну строфу Марины Цветаевой. Потом уже, узнав правду, страшно возмутился (как я его понимаю!) и утверждал, что его неверный вариант гораздо лучше оригинала. Я люблю цветаевский оригинал, солоухинский вариант кажется мне гораздо более слабым, но еще раз повторю: как я его понимаю! Вот в этом знаменитом стихотворении Цветаевой, которое вы, конечно, знаете, вместо строфы:
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!
он прочел:
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была прохожей,
Прохожий, остановись!
...Когда-нибудь я, может, займусь исследованием этого вопроса, если какой-нибудь дотошный литературовед не опередит меня и не составит подробную антологию всех этих возмутительных, а иногда даже трагических случаев, а сегодня в рамках газетной статьи ограничусь этими эпизодами. Надеюсь, и этого хватит, чтобы хоть немного развеять вашу скуку. На что-то большее я уж не претендую.
комментарии(0)