Звездные шестидесятники Евтушенко и Вознесенский тоже получали от автора этой статьи. Фото © РИА Новости
Мой однокашник Борис Хлебников, будущий зав. отделом прозы «Иностранной литературы» и лауреат премии Жуковского, он тогда писал стихи и, как и я, был привлечен Вячеславом Всеволодовичем Ивановым к занятиям поэтикой. Он сочинил курсовую работу о стихах Вознесенского, исходя из неких положений модного и обязательного у нас (отделение математической лингвистики и машинного перевода!) структурализма. Суть примерно такая: образ у Вознесенского строится как некий объем и некий жидкий его наполнитель. Этому объему свойственно опорожняться. Пример – «дочка твоя трехлетняя/ писает по биссектриске» – и т.д. Далее по Фрейду делается вывод о склонности автора к уретральной эротике. Эту работу в Доме литераторов я показал Георгию Михайловичу Левину, поэту-энтузиасту, руководителю легендарной «Магистрали». Он тут же меня поволок к Вознесенскому, который сидел в предбаннике у Пестрого зала. Я упирался, как мог, никакого желания общаться с последним, тем более на эту тему, у меня не было. Но Левин восторженно все доложил за меня. Тот ответил: «Да, знаю, есть такой чайник, обо мне пишет…»
Время шло, приходилось даже выступать вместе (коллективные вечера поэзии). В октябре 1975 года вышла в «Вопросах литературы» моя статья «Поэзия в свете информационного взрыва». Это была длительная дискуссия, зам. главного редактора Евгений Осетров говорил, что статья прошла в печать непросто. Появилась она у меня так. Журнал «Литературное обозрение» вел дискуссию на тему «НТР (научно-техническая революция) и литература». Для нее я и написал некоторые рассуждения, но получилось очень длинно, и собственно критическая часть, касающаяся развития СМИ и их влияния на словесность, как-то выпадала из темы. Моя статья вышла, но ничего дискуссионного в ней не осталось. Дискуссионная часть и была развита в новую статью. Приведу лишь один абзац, где стихи о смерти я определяю как рекламу некоторых модных тогда заграничных (валютных) вещичек (критик Алла Марченко затем описывала «вещизм» Вознесенского как положительный момент его поэтики):
«Вынем некоторые куски «мозаики» из стихотворения «Сергею Дрофенко». «Сережа – опоздали лекари!» Констатирующее (факт) предложение еще не несет в себе никакого замысла в отличие, скажем, от гневного зачина в лермонтовской «Смерти поэта» или осторожно-иронического в стихах Маяковского «Сергею Есенину». «Сережа – не закуришь больше «Винстона». Здесь в якобы поэтический текст вмонтирована рекламная реалия, подобное же находим в «Реквиеме оптимистическом…» (все тот же А. Возн.): «Купил в валютке шарф цветной, да не походишь», или: «За упокой Семенова Владимира коленопреклоненная братва, разгладивши битловки, заводила его потусторонние слова». Дальше: «Еще во вторник, кукарекая, я сквозь окно тебя высвистывал…» Не странно видеть на одной газетной странице рядом с некрологом рекламу и чуть поодаль – «атаки хоккея» с реакцией болельщиков – свистом, но странно «высвистывание» в стихах о смерти (подобное же находим и в стихах «Похороны Кирсанова»: «Прощайте, Семен Исаакович! Фьюить!»)».
Меня потом обвиняли в издевательстве над памятью о Сереже Дрофенко. Но в строках, приведенных выше, этого не видели, умилялись, сочувствовали, такова аберрация восприятия. Редакции тогда следили за тем, кого, когда и как можно задевать. Отвергли в «Литгазете» мою попытку откликнуться на поэму Евтушенко «Мама и нейтронная бомба», которую автор выдавал за верлибр, я же пытался высказать мнение, что она вообще вряд ли относится к художественной литературе. Семейная хроника внутри хроники газетной. Мне тогда объяснили, что ничего отрицательного об этом сочинении публиковать не будут, так как эта поэма уже выдвинута на Государственную премию, и она ее получит.
Семинар Бориса Слуцкого, совещание молодых писателей, 1970 год. Первым, кто «испугался» моей критики, был Слуцкий. Когда его спросили о моей статье, он заметил, памятуя о моем спортивном прошлом: «В критике Куприянов пока работает в весе пера…» Мне это высказывание понравилось. Какова метафора: вес пера! Тем временем подошла моя очередь вступать в Союз писателей. Это могло произойти чуть раньше, но не случилось. В 1975 году меня пригласили – неофициально – на замечательный, знаменитый тогда фестиваль – Варшавскую поэтическую осень. Была и наша официальная делегация, которая (кроме Вильгельма Левика, который приехал получать премию за переводы Мицкевича) меня старательно сторонилась. Левик жаловался на главу делегации, с которым его поселили в одном номере. «Не понимаю, – сетовал Вильгельм Вениаминович, – я что ни скажу в номере, он тут же: Тише! Тише!» Глава делегации был знаменит тем, что он некогда «брал Варшаву». Когда я вернулся, мне объявил Лев Владимирович Гинзбург (один их моих рекомендателей, еще были Римма Казакова и Евгений Осетров), что мой прием в союз откладывается в связи с тем, что я в Польше «имел нездоровый успех».
На приемной комиссии председательствовал Слуцкий. Вспоминаю каламбур Бурича (Бур-бур, сказал бы покойный Женя Харитонов): «Нас всех подстерегает Слуцкий». Согласно протоколу, меня он представил так: «Куприянов – полемист и стиховед. Он делает себе карьеру тем, что топчет ногами беззащитного Вознесенского, тогда как сам является эпигоном Брехта и маленьким Вознесенским…» Я был близок к провалу. Слуцкому возразил Вадим Кожинов – какой же Вознесенский беззащитный, он днюет и ночует в коридорах ЦК партии. К тому же Куприянов критиковал и Роберта Рождественского, который, как известно, секретарь союза… Затем выступил литературовед Томашевский и напомнил, что Куприянова принимают как переводчика. «Ну, против переводчика я не возражаю», – согласился Слуцкий. Через день он объявил группе молодых поэтов в Центральном доме литераторов: «Вчера я принял в союз Вячеслава Куприянова».
В новогоднем номере «Литгазеты» обычно опрашивали ведущих писателей, что им понравилось из публикаций ушедшего года. Евгений Винокуров (шел 1976 год) назвал мою статью в «Вопросах литературы». На следующий день после выхода газеты Евгений Михайлович позвонил мне и взволнованно сообщил, что в пять утра его разбудил («беззащитный») Вознесенский и стал орать, что он больше не подаст ему руку, как он решился написать такое, он что, не знает, что Куприянов – «человек, закупленный черносотенцами»! И тут же – типичный Винокуров – спросил меня: «Вы что, там его сильно приложили? Ведь я статьи-то не читал!»
Позже Винокуров не раз возвращался к этой теме. Когда он «сидел на поэзии» в «Новом мире», я заходил к нему, хотя он меня так и не напечатал (впервые там меня «пробил» Олег Чухонцев). Разговор сразу начинался о верлибре. Винокуров долго патетически что-то говорил о потоке сознания и еще о чем-то удивительном, стоящий рядом с ним его заместитель, поэт огромного роста, выслушал все это, откликнулся: «Значит, получается, чем больше поэт шизофреник, тем лучше у него получаются верлибры…» Винокуров сочувственно посмотрел на него снизу вверх из своего кресла, выставил свой левый мизинец и подчеркнул его ноготь большим пальцем правой руки: «У тебя ума-то вот с мизинец, как ты можешь понять, что такое верлибр!» Вспоминаю этот разговор, когда и сегодня читаю критиков верлибра. Троицу Евтушенко–Вознесенский–Рождественский поэт Винокуров страстно ненавидел. Себя же считал поэтом-философом, критики подтверждали. Однажды, рассказывал он, плыл на теплоходе вместе с поэтом Ваншенкиным и по какому-то поводу сказал ему: «Ты, брат, в стихах не философ!» Ваншенкин бросился его душить.
Итак, троица. Мне они казались прежде всего любопытным предметом рассмотрения, разными ипостасями массового коммуниканта, так или иначе, но умело использующего актуальность события, данного через сообщения в средствах связи. Это особое умение «внедрить» себя в тело «чужого» события так, как будто ты не только его участник, но и сам автор, мало того, событие это (землетрясение, война, конец света) для того и произошло, чтобы ты мог его вину взять на себя с полной безопасностью для собственной жизни. Естественно, таких фигур не может быть много, как не может быть много дикторов, пусть по-разному, но озвучивающих одно и то же событие. И читатель благоговеет. Винокуров ненавидел их, но боялся. «Давайте, – говорил он мне, – напишем о них вместе разгромную статью, а вы один подпишите…» Ну, до этого не дошло. Я сам писал и сам подписывал.
Утверждение Слуцкого, что меня будут публиковать, убоявшись как критика, не сбылось. Был разговор в журнале «Юность» в кабинете Андрея Дементьева. Он прямо так и сказал: как вы смели такое написать о самом великом поэте всех времен и народов! Так и сказал. Я не сдержался и на гиперболу ответил вряд ли корректно. Зря так ответил. Не с точки зрения дипломатии, а с точки зрения обыкновенного приличия, да и объективности ради. Дементьев на это ответил, что меня здесь не только печатать не будут, но даже не будут рассматривать подобную возможность. Помирились с Дементьевым только через несколько лет, он меня и напечатал в «Юности». Да, в «Юности» могли напечатать и раньше, но я был уже тогда с бородой, и фотограф журнала сказал, что Борис Полевой никого с бородой не печатает. И правда, снял вместе с фотографией.
Наиболее живо отреагировал на мою статью Евтушенко. При первом же столкновении в ЦДЛ он тут же стал витиевато возмущаться: как же так, ведь это же он первый обрубил щупальца той гидре, которая опутывала всех нас?.. Не помню, какой еще гидре, кажется, гидре сталинизма. Я пытался оправдываться, что думал и писал вовсе не о гидре, а о структуре текста. Тут Евтушенко возмутился еще больше: «Но как вы могли поставить мое имя рядом с именем Роберта Рождественского!» Через пару дней, увидев Евтушенко в очереди в том же буфете ЦДЛ, я громко его поприветствовал: «Здравствуй, Роберт!» Сквозь зубы он ответил гневно: «Ваш сальеризм вас когда-нибудь погубит!»
Что же касается самого Роберта, с ним я столкнулся только однажды, уже лет через десять после этой (и прочих!) статьи. Гостем Союза писателей был знаменитый славист Вольфганг Казак, поддерживавший наших диссидентов и сделавший много для публикации запрещенных советской властью сочинений (неизвестный Платонов, неизвестный Булгаков, поэт Оболдуев и так далее, вплоть до Вани Ахметьева). Казака должен был принимать сам Рождественский, и в поисках германистов нашли как раз и меня. В беседе я почти не принимал участия, но когда все завершилось, Роберт вдруг обратился ко мне: «У вас, может быть, тоже есть ко мне какие-нибудь вопросы?» У меня как раз было приглашение в ГДР, а он курировал Иностранную комиссию, которая меня не выпускала «за неимением денег». Так мне тогда и сказали (со вздохом) – вот выдали Вознесенскому тысячу долларов на поездку в Японию. Я никак не мог объяснить, что денег мне не надо, мне там гонорар заплатят. Это я и изложил Рождественскому. «А, раз денег вам не надо, так поезжайте!» – Он даже обрадовался и тут же позвонил кому надо, и я поехал.
С Казаком я тогда тоже договорился, он пригласил меня выступить у него в Кельнском университете. Но мое присутствие на приеме у Рождественского на Казака произвело скорее негативное впечатление. Он принял меня за лицо, близкое к официальным. Когда я попал в Кельн на кафедру профессора Казака, мне вспомнилось мое выступление в Литинституте у профессора Долматовского. Я там тоже должен был говорить о верлибре, и меня уже предупредили, что Долматовский – а это была инициатива студентов – сказал: «Хорошо. Мы дадим ему бой!» Чтобы как-то обмануть противника, я начал с того, что еще в начале века против свободного стиха выступала «махровая антисоветчица Зинаида Гиппиус». После этого (и после моего чтения) Долматовский заявил, что свободным стихом пишут «прежде всего в тюрьме». Он рассказал, как он во время войны бежал из немецкого плена и всю дорогу сочинял поэму верлибром. Но когда он добрался к своим, то он переписал все соответственно уже в рифму. Однако найдутся у него и сейчас верлибры. И начал читать. Когда он закончил, я сказал: «Дактиль». – «Что такое?» – не понял Долматовский. «Дактиль, – сказал я, – трехсложный размер с ударением на первом слоге».
В ведущей немецкой газете «Франкфуртер Альгемайне» мне предложили написать статью к 60-летию Евтушенко. Поскольку последний именовал меня своим врагом, я сообщил об этом. В газете даже обрадовались этому. Статья появилась. В ней я изложил свою первую встречу с великим путешественником, это было в Московском горкоме комсомола по поводу его возвращения из воюющего Вьетнама. Речь была риторически весьма выверена. «Вы спросите, почему я до сих пор не был во Вьетнаме?» Зал вежливо молчал, после задуманной паузы оратор продолжал: «Одна великая держава очень не хотела, чтобы я пролетал над ней на самолете…» Надо было догадываться, что имелся в виду Китай. Надо было верить, что китайские ПВО зорко следят за небом, просвечивая каждый аэроплан, не пролетает ли там опасный Евтушенко.
Далее Евтушенко, летевший через Сайгон, где, естественно, базировались американцы, весьма наглядно и с большим восторгом описал американских летчиков, которые прямо из бара по тревоге спешили бомбить вьетконговцев. «В одной руке еще дрожит бокал с недопитым виски, потом бокал плавно опускается на стойку, другая рука уже летит куда-то вперед…» Пластичный Евтушенко тут же изобразил элегантную позу, только без бокала.
Затем оратор объяснил, надо было полагать, цель своей поездки, она оказалась глубоко личной. «Мне было очень интересно пережить, будет ли мне страшно, когда начнут бомбить…» Здесь снова многозначительная пауза. Потом всплеск эмоции: «Но ведь американцы!!! …Американцы знали, что я нахожусь во Вьетнаме… Два дня, пока я был там, Вьетнам не бомбили…» Надо было представить себе разочарование рьяного борца за мир. Наш общий с Евтушенко берлинский приятель Михель Гайсмайер (он организовывал в Германии гастроли Евтушенко и Аллы Пугачевой) указал ему на эту статью. «Почему опять именно этот…» – возмутился юбиляр. Ехидный Михель объяснил ему: «Знаешь, Женя, в мире не так много специалистов по Евтушенко!»
Где-то в эти же времена вышло интервью с Евтушенко во «Франкфуртер Рундшау», где немецкий журналист поинтересовался, что думает последний о своих критиках «из молодого поколения», назвав меня и Виктора Ерофеева. Не знаю, где Ерофеев его критиковал. Евтушенко ответил, что у него огромная аудитория и большие тиражи, а у Куприянова такой нет и быть не может (как и у верлибра вообще), книги его никто не покупает (что, впрочем, не совсем правда – в то время!), вот от зависти все и происходит («сальеризм»). В этом интервью меня поразило еще рассуждение великого гуманиста о расстреле большевиками царской семьи: «На царя мне, конечно, плевать, но дети…» Как не понимает публичный человек, что те, кому наплевать на одних, спокойно пустят в расход кого угодно, исходя из личной или исторической возможности («необходимости»).
Мой роман «Башмак Эмпедокла» вышел в немецком издательстве «Алкион» в 1996 году и переиздан в 1999-м. Рецензент газеты «Франкфуртер Альгемайне» предположил, что это роман об Евтушенко, причем автор якобы не только рисует карикатуру, но проявляет определенное уважение по отношению к своему герою. Это скорее так, ведь все «сочинения» моего героя были написаны мною же, я никого не цитировал! И это предположение появилось скорее всего благодаря тому, что в этой же газете была моя юбилейная статья об этой фигуре. В общем, это не совсем так, поэт Померещенский не равен никакому реальному лицу, это собирательный образ популярного сочинителя. Но ядром романа я обязан одному случаю, который рассказал мне польский поэт и переводчик Витольд Домбровский. Домбровский приезжает в Москву и звонит Евтушенко, мол, он перевел и выпустил в Польше его книгу, было бы интересно встретиться… Я не так уж много изменил в своем повествовании, потому и приведу этот разговор уже из моей книги. Итак, отвечает уже поэт Померещенский:
«…Послезавтра я улетаю в Гонконг на семинар – поэты мира против куриного гриппа. Завтра... Завтра с утра я жду телевидение... Пока привезут аппаратуру, свет, все это расставят... Мне надо будет загримироваться… Я бы отказался, да уж неудобно, и тема мной предложена – поэзия и парашютный спорт. Потом спецрейсом прибудет японская делегация. Летят, чтобы со мной выпить чаю! Чайная церемония, сами понимаете... Я не знаю японского, они не знают русского, наше взаимное молчание может продлиться бесконечно долго... Во второй половине дня художник пишет мой портрет, тоже нельзя отказать, художник специально приехал с Мадагаскара, да я и мадагаскарского языка не знаю, чтобы попросить его сократить сеанс. А вечером... вечером давно набивался агент какой-то секретной службы по важному делу, не знаю уж какой, наш агент или иностранный. М-да. Знаешь что? Приходи в шесть утра!»
Домбровский действительно пришел к поэту в шесть утра. Далее не появились ни телевидение, ни японцы, ни агент. Зато они появляются в моем сочинении. А пока хозяин занимает гостя:
«Он провел меня в гостиную, которую можно по праву назвать домашним музеем. Одна стена была сплошь в разной величины и освещенности фотографиях. Померещенский среди нефтяников Аравийского полуострова. С монгольским космонавтом. С буддийским монахом. С австралийским аборигеном. С немецким рок-певцом Удо Линденбергом. С горным орлом. С нильским крокодилом. С американским президентом у Белого дома. У Белого дома с почерневшими окнами рядом с российским президентом. С доктором Фиделем Кастро. С «Доктором Живаго» в руках…» И вот как заканчивается (почти заканчивается) эта знаменательная встреча, здесь почти не отступив от рассказа Домбровского:
«Где Шагал?
Он вскочил, оглядел в который раз свои портреты, выбежал в другие комнаты, вернулся, лег на пол и заглянул под диван, поднялся и строго обратился ко мне:
– Где Шагал?
– Какой Шагал?
– Мой Шагал, подаренный мне Шагалом в Париже, подлинный, там кто-то зеленый летел верхом на скрипке над крышами... – Он снова схватился за голову и запричитал: – Я совсем забыл, совсем забыл, я же недавно покупал холодильник, когда его перевозили на грузовике, я холодильник накрыл полотном Шагала... Наверное, ветром сдуло…»
Хочу подчеркнуть: Домбровский был хмурым, серьезным человеком. Вряд ли он что-то здесь присочинил. Я имел неосторожность повторить однажды эту историю нашему реальному поэту при встрече в Переделкине. «Не было этого!» – гневно ответил поэт. Мой «Башмак Эмпедокла» все-таки вышел в 2013 году и на родине в издательстве «Б.С.Г.-Пресс». Из рецензентов никто не вспомнил о фигуре Евтушенко. В чем последний прозорливо оказался прав – книга особым спросом не пользовалась, хотя критика была вполне доброжелательной…
комментарии(0)