0
8298

12.02.2020 20:15:00

Вот разума великолепный пир…

Евгений Боратынский писал о винтокрылой авиации и управлении климатом

Максим Лаврентьев

Об авторе: Максим Игоревич Лаврентьев – поэт, прозаик, литературный критик.

Тэги: поэзия, история, баратынский, пушкин, футурология, авиация, япония, декабристы


5-12-1350.jpg
Стихи Боратынского живут и в XXI веке...
Ф. Шевалье. Портрет Е.А. Баратынского.
Литография. Русский музей
Выбирая место для господского дома в тамбовском урочище Мара, удаленный императором Павлом из столицы генерал-лейтенант Абрам Боратынский едва ли что-нибудь знал о демоне Маре, пытавшемся сбить с пути просветления принца Гаутаму под деревом Бодхи. Каждому буддисту известно: индийский принц отнесся ко всем демонским наваждениям – урагану, свирепым воинам и юным прелестницам – одинаково безразлично, как то и подобало Будде. А вот первенец русского генерала одному искушению все-таки поддался. Буддистского просветления он, конечно, не достиг, но все-таки стал первоклассным поэтом.

Евгений Абрамович Боратынский родился 2 марта (н. ст.) 1800 года в поместье Вежля, откуда через несколько месяцев родители перевезли его в только что отстроенную неподалеку Мару. Происходил он из старинного шляхетского рода, покинувшего Польшу и переселившегося в Россию при царе Алексее Михайловиче. Однако поляками Боратынские не были: их родовое гнездо – замок Боратынь («Божья оборона») в Галиции (ныне это Львовская область Украины), на территории которой и в XVII столетии сохранялся язык Червонной Руси. Смоленский помещик Андрей Васильевич Боратынский, дед поэта, много способствовал укоренению рода в русской почве – он стал отцоwм пятерых сыновей, которые, в свою очередь, обзавелись многочисленным потомством и сделали блестящую карьеру. Так что в военном 1812-м, через два года после скоропостижной смерти отца, Евгений, старший ребенок в большой семье, благодаря поддержке родственников смог беспрепятственно поступить в самое престижное учебное заведение империи – Пажеский корпус.

Его первые петербургские годы были безоблачными. Но затем наступил период «юношеского бунта» – в письмах к матери юный паж стал все чаще выражать нежелание быть офицером гвардии, прохлаждающейся в столице; подросток мечтал о дальних морских походах, даже заявлял о непременном своем желании «сделаться автором», потому что на свете нет ничего более дельного, чем поэзия.

Дальше – больше. Вскоре наш романтик организовал с другими сверстниками-пажами под влиянием шиллеровских «Разбойников» и вообще по моде того времени тайное «Общество мстителей». Вначале неуловимые «мстители» занимались мелкими пакостями – например, прибивали гвоздями к столам шляпы преподавателей и обрезали офицерские шарфы. Но в феврале 1816-го дошло до кражи: Евгений на пару с приятелем обчистил квартиру одного из своих корпусных товарищей. Воры воспользовались попавшим к ним в руки ключом и вытащили из бюро пятьсот рублей и драгоценную черепаховую табакерку. Накупив сладостей, отпраздновали шестнадцатилетие Боратынского. Их, разумеется, быстро вычислили. Дело запахло жареным, когда вмешался император Александр I, принявший личное участие в разбирательстве. Проступок грозил заигравшимся шалунам очень серьезными последствиями. Речь шла о лишении дворянства, телесном наказании и отправке в Сибирь. Но заступничество влиятельной родни значительно смягчило приговор – Боратынского лишь исключили из Пажеского корпуса, что было естественно, и запретили поступать на гражданскую службу, а военную разрешили только рядовым. Гораздо сильнее оказались психологические последствия, воздействовавшие на всю дальнейшую судьбу и личность поэта.

Молодость взяла свое – окруженный заботами любящей матери и других родственников, Евгений довольно быстро вышел из острой депрессии. Успокоившись в провинции, он желал скорее восстановить свое общественное положение, для чего в 1819 году поступил рядовым в лейб-гвардии Егерский полк. Служба в столичном полку была нетягостной: солдатам из дворян разрешалось, к примеру, ношение в городе штатской одежды, дозволялось проживать не в казарме. Вот и Боратынский поселился отдельно от прочих рекрутов – на одной квартире вместе с новым приятелем, остзейским бароном Антоном Дельвигом.

Это имя неразрывно связано с историей русской поэзии, неотъемлемой частью которой отныне и навсегда становится наш герой. Через Дельвига Боратынский познакомился с Пушкиным, но отношения с последним носили с обеих сторон непростой характер. Сосед Дельвига, как начинающий автор, не мог не испытывать сильное влияние Пушкина, поэта уже вполне сформировавшегося. Сначала он вполне ему поддался – следы пушкинского влияния (вообще круга «арзамасцев») заметны в тематике, в стилистике, в языке стихотворений и поэм Боратынского примерно до середины 1820-х годов. Однако в дальнейшем произошел сознательный отход в сторону принципов, исповедовавшихся Шишковым и прочими деятелями «Беседы любителей русского слова». Архаизируя в духе Державина и в противовес Пушкину поэтическую речь, Боратынский, однако, привнес в нее личную оригинальность, с годами в нем усилившуюся. Так, обусловленный поиском собственного неповторимого голоса, возник феномен его поэзии, все еще недостаточно изученный. Со своей стороны, Пушкин, высоко оценивая раннее творчество Боратынского, рассматривал того едва ли не как своего талантливого подражателя и продолжателя (пример – выход в 1828 году под общей обложкой двух однотипных поэм, пушкинского «Графа Нулина» и поэмы Боратынского «Бал»), но не принял и, кажется, не понял многое из того, что является для нас наиболее характерным в этом поэте. Охлаждение сопровождалось даже некоторыми издательскими препонами, которые принялся чинить Боратынскому Пушкин.

Впрочем, это уже мелочи. Удивительно другое: при жизни Пушкина, в эпоху его безраздельного господства в русской поэзии, вплоть до гибели и постулированного этим событием ярчайшего явления гениального Лермонтова, только один поэт мог быть не хуже и притом настолько своеобразным, чтобы занять не подчиненное, а во многом равное с ним положение, – это, безусловно, Евгений Боратынский.

Кстати, о чехарде с написанием фамилии. С двумя «а» стоит она во всех журнальных публикациях поэта 1820–1830-х годов, а также на обложках двух прижизненных собраний его стихов. «Баратынским» называл его и Пушкин. Но изданная в 1842 году книга «Сумерки» имеет подзаголовок: «Сочинение Евгения Боратынского». До 1917 года издатели предпочитали второй вариант, после – снова через «а», хотя нормативным такое написание не было. В наше время, как подтверждает Microsoft Word, оба варианта вполне приемлемы. На мой взгляд, «Баратынский» – литературный псевдоним и в качестве такового может, конечно, стоять на обложках книг поэта. Но разве последняя воля автора «Сумерек» недостаточно ясна? Лично я предпочитаю второй вариант еще из одного – чисто эстетического – соображения: русское «бора» – имя северного ветра, холодного и порывистого, производное от греческого «борей». Как это подходит к самому существу поэзии Боратынского!

(… )

* * *

Декабрьское восстание нарушило издательские планы Боратынского: в 1825 году намечался выход его первого авторского сборника, но занимавшийся им поначалу Кондратий Рылеев был в числе руководителей мятежа и оказался одним их пятерых, взошедших на эшафот. Тогда, уже в Москве, поэт обратился за помощью к Полевому, издателю набиравшего популярность журнала «Московский телеграф». Результатом усилий последнего стала отпечатанная в типографии Императорской Медико-хирургической академии изящная книга в зеленом марокеновом переплете с золотым тиснением на корешке – «Стихотворения Евгения Баратынского» (1827). Вскоре в «Московском телеграфе» появилась реклама, принадлежавшая, конечно, бойкому перу Полевого, кстати сказать, введшего в русский язык само понятие «журналистика»: «Издание стихотворений Баратынского исполняет давнишнее желание публики – иметь собранными в одну книгу все мелкие стихотворения певца Финляндии, Пиров и Любви… Издание стихотворений Баратынского прекрасно. Пожелаем, чтобы наконец дурные издания остались у нас на долю дурно переводимых романов, сборников и новейших способов делать сургуч и ваксу, а изящные творения и ученые книги издаваемы были достойным образом». «Издание прелестно, – в тон Полевому писал Боратынский в ноябре 1827 года. – Без вас мне никак бы не удалось явиться в свет в таком красивом уборе. Много, много благодарен». И едва ли не теми же чернилами и в те же дни «певец пиров и любви» записывает стихи, разительно отличающиеся от всего, прежде им сочиненного:

Есть бытие; но именем каким

Его назвать? Ни сон оно,

ни бденье;

Меж них оно, и в человеке им

С безумием граничит

разуменье.

Он в полноте понятья своего,

А между тем как волны

на него

Одни других мятежней,

своенравней,

Видения бегут со всех сторон:

Как будто бы своей отчизны

давней

Стихийному смятенью

отдан он;

Но иногда, мечтой

воспламененный,

Он видит свет, другим

не откровенный.

Созданье ли болезненной

мечты,

Иль дерзкого ума соображенье,

Во глубине полночной

темноты

Представшее очам моим

виденье?

Не ведаю; но предо мной тогда

Раскрылися грядущие года;

События вставали,

развивались,

Волнуяся подобно облакам,

И полными эпохами являлись

От времени до времени очам,

И наконец я видел без покрова

Последнюю судьбу всего

живого…

Так начинается большое стихотворение (или отрывок из неоконченной поэмы, на что есть указания современников), не слишком удачно озаглавленное автором «Последняя смерть». Позже Белинский назовет его «апофеозой всей поэзии Баратынского». Необходимо, однако, учитывать контекст, в котором была произнесена эта фраза. Она появилась под пером Белинского в 1842 году, в критическом и едва ли не издевательском отзыве на книгу «Сумерки». До этого, выделяя «Последнюю смерть» в числе других, наиболее удачных, по его мнению, произведений, вошедших во второе прижизненное собрание стихов Боратынского (1835), критик тем не менее отнес его к разряду тех, которые «хороши по мысли, но холодны, а все вообще оставляют в душе такое же слабое впечатление, как дуновение уст на стекле зеркала: оно легко и скоропреходяще». Это потом, после смерти поэта, «намеднишний зоил» будет на полях его сочинений помечать тексты «особенно достойные внимания и памяти», а покамест ничего долговечного в них Белинский не усмотрел.

Надо отдать должное «неистовому Виссариону» – в своих разборах он высказал несколько дельных замечаний, продемонстрировал культурный кругозор и выразительный слог, которыми так сильны его работы о Пушкине. Но в то же время в этих разборах, особенно во втором, отчетливо проявилось близорукое представление критика о поэзии и неверное понимание им самой природы поэтического творчества. Вот характерный пример:

«Помнится нам, г. Баратынский где-то сказал что-то вроде следующей мысли: положение поэта трудно потому, что в одно и то же время он находится под противоположным влиянием огненной творческой фантазии и обливающего холодом рассудка. Мысль, не скажем несправедливая, но не точная: обливающий холодом рассудок действительно входит в процесс творчества, но когда? – в то время, когда еще поэт вынашивает в себе концепирующееся свое творение, следовательно, прежде, нежели приступить к его изложению, ибо поэт излагает уже готовое произведение. Разумеется, здесь должно предполагать высшие таланты, потому что только низшие сочиняют с пером в руке, еще не зная сами, что сочиняют они, или затрудняются в выражении собственных идей».

Интересно, с чего это г. Белинский вдруг решил, будто «высшие таланты» излагают на бумаге лишь нечто заранее обдуманное? Верно, судил по себе. Но неистовый критик не был поэтом. В противном случае он знал бы как дважды два, что все в существе поэта подчинено не рассуждению, а творческому импульсу, озарению, порыву. Вдохновение, почему-то оставляемое Белинским в удел талантам «низшим», сочиняющим «с пером в руке», непосредственно в момент создания произведения чаще всего предшествует осознанию автором в той или иной степени того, что он собственно создает. Это напоминает решение математической задачи, где могут быть известны некоторые вводные данные, но никак не результат, обнаружение которого и является целью процесса. Логичность высказывания, стройность формы поэтического творения не должны вводить в заблуждение читателя: как бы изначально предполагаемая завершенность стихотворения – только кажущаяся. В этом дежавю – одна из величайших тайн искусства, в мельчайших подробностях «вспоминающего» то, чего не было никогда прежде.

Неудивительно, что «Последняя смерть» осталась не понятой Белинским, ведь ее автор все-таки оставался для него носителем «высшего таланта». А коли так, четкое заявление о пограничном состоянии сознания должно было восприниматься скептически, как некая риторическая фигура для выражения «выношенного», и при этом совершенно исключался визионерский характер следующих строк:

Сначала мир явил мне дивный

сад:

Везде искусств, обилия

приметы;

Близ веси весь и подле града

град,

Везде дворцы, театры,

водометы,

Везде народ, и хитрый свой

закон

Стихии все признать

заставил он.

Уж он морей мятежные

пучины

На островах искусственных

селил,

Уж рассекал небесные равнины

По прихоти им вымышленных

крил;

Все на земле движением

дышало,

Все на земле как будто

ликовало.

Исчезнули бесплодные года,

Оратаи по воле призывали

Ветра, дожди, жары

и холода;

И верною сторицей воздавали

Посевы им, и хищный зверь

исчез

Во тьме лесов и в высоте небес

И в бездне вод сраженный

человеком,

И царствовал повсюду

светлый мир.

Вот, мыслил я, прельщенный

дивным веком,

Вот разума великолепный

пир!

Врагам его и в стыд

и в поученье,

Вот до чего достигло

просвещенье!..

«Великолепная фантазия, но не более как фантазия!» – восклицает Белинский по поводу «Последней смерти». И выводит отсюда заключение обо всем поэтическом наследии Боратынского: «Здание, построенное на песке, недолговечно; поэзия, выразившая собою ложное состояние переходного поколения, и умирает с тем поколением, ибо для следующих не представляет никакого сильного интереса в своем содержании».

Между тем стихи Боратынского живут в XXI веке, и как раз содержание «Последней смерти» представляет для нас сильнейший интерес. Вы, надеюсь, обратили внимание на проигнорированные критиком винтокрылую авиацию и управление климатом. Во времена Боратынского все это казалось его современникам фантастикой. Но мы начнем с искусственных островов.

Как известно, японцы в середине XVII столетия насыпали в бухте Нагасаки крошечный островок Дэдзима, чтобы нога чужестранного торговца не осквернила их священной земли. Кронштадтские форты при Петре I возводились каменно-набросным способом в Финском заливе у острова Котлин. Не один век неуклонно увеличивались территории, отвоеванные голландцами у моря, так называемые польдеры. Но польдеры являются не островами, а затопленными некогда прибрежными районами, которые постепенно «прирезаются» к берегу путем строительства дамб и откачивания морской воды. Между тем Боратынский говорит не просто об искусственных островах, а о таких, на которых человеком будущего должны быть «поселены» «морей мятежные пучины». Никак не о мелководье. Возможно, поэт имел в виду подъем отдельных участков морского дна путем стимулирования в них геологических процессов. Но мне описанное им представляется не выступающим над поверхностью моря. Скорее это искусственные островки человеческого обитания прямо на дне, в «мятежных пучинах»!

Далее у Боратынского со всей определенностью сказано о «рассекании» небес при помощи «крил» (крыл). Следовательно, знаменитые опыты братьев Монгольфье с воздушным шаром (конец XVIII века) тут ни при чем. Теоретические работы Джорджа Хейли того же времени оставались неизвестными даже на родине этого пионера самолетостроения, в Англии. В том же 1842 году, когда Белинский приговорил к забвению стихи Боратынского, Уильям Хенсон, другой англичанин, правда, запатентовал «Воздушный паровой экипаж», но дальше неудачных прототипов дело у него не пошло. Ровно через 40 лет в России крылатая паровая машина контр-адмирала Александра Можайского потерпела крушение, попытавшись оторваться от земли, а в романе Жюля Верна «Робур-Завоеватель» (1886) воздухоплаватели все еще спорили о преимуществах геликоптера над аэростатом, хотя великий французский фантаст и не сомневался уже, что когда-нибудь в будущем «аэропланам суждено достичь определенных и немаловажных результатов».

Что же касается управления климатом («Оратаи по воле призывали ветра, дожди, жары и холода»), то это реалия ближайшего будущего. Впрочем, и сейчас погоду на отдельной местности можно в известной мере контролировать.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Будем в улицах скрипеть

Будем в улицах скрипеть

Галина Романовская

поэзия, память, есенин, александр блок, хакасия

0
331
Заметались вороны на голом верху

Заметались вороны на голом верху

Людмила Осокина

Вечер литературно-музыкального клуба «Поэтическая строка»

0
287
Перейти к речи шамана

Перейти к речи шамана

Переводчики собрались в Ленинке, не дожидаясь возвращения маятника

0
328
Литературное время лучше обычного

Литературное время лучше обычного

Марианна Власова

В Москве вручили премию имени Фазиля Искандера

0
123

Другие новости