0
8029

12.09.2019 00:01:00

Красный платок Даниила Хармса

Странная судьба странного человека, странного поэта

Максим Лаврентьев

Об авторе: Максим Игоревич Лаврентьев – поэт, прозаик, литературный критик.

Тэги: поэзия, хармс, обэриу, введенский, заболоцкий, народовольцы, цареубийство, чехов, остров сахалин, каторга, Ионеско, Беккет, халебников, крученых, театр абсурда, маршак, детская литература, гпу, репрессии, мистика, кресты


33-12-1.jpg
Вот он, вредитель в детской литературе.
Фото 1930-х гг. с сайта www.d-harms.ru
«Он был сама поэзия» – так сказал о Хармсе искусствовед Николай Харджиев, хорошо его знавший. И это не просто красивые слова. Даниила Хармса в отличие от его друзей, Александра Введенского и Николая Заболоцкого, нельзя, конечно, назвать крупным поэтом. Хотя бы потому, что он – явление более масштабное.

Судьба его отца, Ивана Павловича Ювачёва, настолько удивительна, что о ней тоже стоит узнать. Морской офицер, сочувствовал социалистам, в 1882 году связался с народовольцами и принял участие в подготовке цареубийства. Именно ему предстояло метнуть бомбу в императорскую карету, выезжающую из Аничкова дворца. Но покушение сорвалось: заговор был раскрыт, и четырнадцать соучастников оказались на скамье подсудимых. Некоторых из них, в том числе знаменитую террористку Веру Фигнер и Ивана Ювачёва, приговорили к смертной казни, замененной после девятидневного ожидания каторгой.

Первые несколько лет осужденные провели в одиночных камерах Шлиссельбургской крепости, и здесь Фигнер на досуге открыла в себе талант стихотворца. Ювачёву же открылось нечто другое. Товарищ министра внутренних дел, посетивший его через два года, застал несостоявшегося бомбиста молящимся, с Библией в руках…

В 1886 году он попал на Сахалин – сперва на тяжелую работу, а затем, как бывшего морского офицера, его привлекли к исполнению обязанностей заведующего метеостанцией. Чехов, совершивший в 1890 году поездку на остров, зафиксировал свое знакомство с духовно преобразившимся каторжником в книге «Остров Сахалин» (1895). Кроме того, тот послужил прототипом героя чеховской повести «Рассказ неизвестного человека» (1893).

Освобожденный досрочно в 1895‑м, Иван Ювачёв совершил кругосветное плавание, вернулся в Петербург, служил в инспекции Управления сберегательными кассами, стал членом‑корреспондентом Главной физической обсерватории Академии наук и много путешествовал, в том числе по Ближнему Востоку. Начав еще каторжником публиковаться в столичном «Историческом вестнике» (под псевдонимом Миролюбов), он много писал, в основном труды по богословию. Но не только. Так, например, одна из его многочисленных книг получила большую известность и поныне считается лучшей паломнической книгой о Палестине.

В 1902 году Иван Павлович женился. Его супруга, Надежда Ивановна Колюбакина, заведовала «Убежищем для женщин, вышедших из тюрем Санкт‑Петербурга». 30 декабря 1905‑го у них родился сын, получивший имя в честь библейского пророка, – Даниил.

Воспитание этого необычного человека, уже в 16 лет взявшего себе загадочный псевдоним Хармс, происходило в сложнейший период русской истории. Стоит ли удивляться тому, что этот эстет и денди, один из культурнейших ленинградцев, так и не научился грамотно писать. Удивительно другое: он не стал пролетарским поэтом.

Где скакуны поводья рвут,

согнув хребты мостами,

пророк дерзает вниз ко рву

сойти прохладными устами.

О непокорный! Что же ты

глядишь на взмыленную воду?

Теребит буря твой хохол,

потом щеку облобызает,

Тебя девический обман

не веселит. Мечты бесскладно

придут порой. Веслом о берег

стукнет всадник…

(«Пророк с Аничкова 

моста», 1926)

как‑то бабушка махнула

и сейчас же паровоз

детям подал и сказал

пейте кашу и сундук…

(«Случай на железной 

дороге», 1926)

Стихотворные и драматургические опыты Хармса второй половины 1920‑х годов радикально авангардны, «заумны» (под этим словом следует понимать идущее от Алексея Кручёных и Велимира Хлебникова экспериментальное направление в русской поэзии). Большинством такая литература принималась, естественно, в штыки (я нарочно не пишу «большинством читателей», так как стихи и проза Хармса, как и ближайшего его друга, Александра Введенского, практически не публиковались при их жизни). Только Самуил Маршак рассмотрел в хармсовских текстах игровое начало и привлек обоих поэтов к работе в детских журналах – временной, как им казалось.

Но кто мог тогда знать, что всего лишь года два от силы будет отпущено Хармсу и его соратникам по созданному осенью 1927‑го ОБЭРИУ (Объединение Реального Искусства), чтобы публично заявить о новом искусстве! Как бы то ни было, на первом обэриутском вечере «Три левых часа» 24 января 1928 года в ленинградском Доме печати (набережная реки Фонтанки, д. 21) состоялось исполнение пьесы Хармса «Елизавета Бам», предвосхитившей послевоенный театр абсурда Эжена Ионеско и Сэмюэля Беккета. Вот небольшой фрагмент:

«Голос: Елизавета Бам, именем закона приказываю вам открыть дверь.

(Молчание.)

Первый голос: Приказываю вам открыть дверь!

(Молчание.)

Второй голос (тихо): Давайте ломать дверь.

Первый голос: Елизавета Бам, откройте, иначе мы сами взломаем!

Елизавета Бам: Что вы хотите со мной сделать?

Первый: Вы подлежите наказанию.

Елизавета Бам: За что? Почему вы не хотите сказать мне, что я сделала?»

Героиню пьесы, Елизавету Бам, обвиняют в преступлении, которое она не совершала. Более того, она и не могла совершить инкриминируемого ей убийства по одной простой причине: «жертва» – один из явившихся ее арестовывать!

Тут‑то и выяснилось, что публика, битком набившаяся в зал бывшего Шереметьевского дворца, где располагался Дом печати, прекрасно разбирается в абсурдном театре. По воспоминаниям обэриута Игоря Бахтерева, во время представления за кулисы ворвался театральный критик Моисей Падво и потребовал немедленно остановить спектакль, угрожая в противном случае вызвать по телефону сотрудников ОГПУ.

В тот вечер все обошлось. Младшая сестра Хармса, Елизавета, то и дело бегавшая звонить матери по телефону, оказалась права: «Даню не побили». Но обэриутов оперативно заклевала официозная газетная критика. Да и знакомство с «органами» было уже не за горами: в 1931 году Хармса и Введенского арестовали по обвинению в причастности к «антисоветской группе писателей». Причем конкретно им вменялось «вредительство» в детской литературе.

Хармс получил три года исправительных лагерей, но благодаря энергичным хлопотам престарелого отца, задействовавшего свои старые политкаторжанские связи, отделался, как и Введенский, ссылкой в Курск и возвратился в Ленинград довольно скоро – в октябре 1932‑го. Начиная с этого времени в настоящем, «взрослом» творчестве он переходит, так сказать, на нелегальное положение. Продолжаются его встречи с прежними друзьями, однако теперь это беседы в самом узком кругу, во время которых происходит чтение и обсуждение произведений друг друга.

В рукописях Хармса появляется значок «УКР», означающий «упражнение в классическом размере».

Кондуктор чисел, 

дружбы злой насмешник,

О чем задумался? 

Иль вновь порочишь мир?

Гомер тебе пошляк, 

и Гёте – глупый грешник,

Тобой осмеян Дант, – 

лишь Бунин твой кумир.

Твой стих порой смешит, 

порой тревожит чувство,

Порой печалит слух 

иль вовсе не смешит,

Он даже злит порой, 

и мало в нем искусства,

И в бездну мелких дум 

он сверзиться спешит.

Постой! Вернись назад! 

Куда холодной думой

Летишь, забыв закон видений 

встречных толп?

Кого дорогой в грудь пронзил

стрелой угрюмой?

Кто враг тебе? Кто друг? 

И где твой смертный столб?

(23 января 1935)

Гораздо чаще Хармс обращается теперь к прозе. Женившись в 1934 году на Марине Малич (1909­­­–2002), он посвящает ей рукописный сборник рассказов «Случаи» (1937).

Жил один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно. Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего не было! Так что непонятно, о ком идет речь.

Уж лучше мы о нем не будем больше говорить.

(«Голубая тетрадь № 10»)

1930‑е годы – вообще период его расцвета как прозаика. Один за другим пишутся рассказы, а в 1939‑м – повесть «Старуха». На этом фоне стихи становятся все более «понятными», но постепенно сходят на нет.

Я долго думал об орлах

И понял многое:

Орлы летают в облаках,

Летают, никого не трогая.

Я понял, что живут орлы 

на скалах и в горах,

И дружат с водяными духами.

Я долго думал об орлах,

Но спутал, кажется, 

их с мухами.

(1939)

И все‑таки именно стихи, на первый взгляд будто бы вполне «детские», едва не приводят его к гибели.

Из дома вышел человек

С дубинкой и мешком

И в дальний путь,

И в дальний путь

Отправился пешком.

Он шел все прямо и вперед

И все вперед глядел.

Не спал, не пил,

Не пил, не спал,

Не спал, не пил, не ел.

И вот однажды на заре

Вошел он в темный лес.

И с той поры,

И с той поры,

И с той поры исчез.

Но если как‑нибудь его

Случится встретить вам,

Тогда скорей,

Тогда скорей,

Скорей скажите нам.

В 1937‑м, когда эти стихи были опубликованы, тема внезапного исчезновения людей даже в детской книжке выглядела как политическая крамола. Автора пока не тронули, только надолго перекрыли доступ в журналы и издательства, то есть лишили единственного заработка, что сильно ударило Хармса по и без того скудному семейному бюджету, доводя их с женой до настоящего голода.

Так начинается голод:

с утра просыпаешься бодрым,

потом начинается слабость,

потом начинается скука,

потом наступает потеря

быстрого разума силы,

потом наступает 

спокойствие.

А потом начинается ужас.

(1937)

Это написано за пять лет до ленинградской блокады. Но это еще не было концом.

Без всякой иронии Хармс говорил о том, что бомба обязательно попадет в его дом. И она действительно попала в дом № 11 по Надеждинской улице, где писатель много лет прожил в коммунальной квартире (тогда, как и сейчас, эта улица носит имя Маяковского).

Но Хармса там уже не было.

… И вот однажды на заре

Вошел он в темный лес.

И с той поры,

И с той поры,

И с той поры исчез…

Теперь, когда о Данииле Хармсе написано столько внушительных монографий и биографий, когда все его сочинения, включая отрывки и черновики, многократно переизданы, скрупулезно проанализированы и обстоятельно откомментированы (столь пристального внимания со стороны литературоведов удостаивался, пожалуй, еще только один русский поэт – Пушкин), не настала ли наконец пора для столь же всестороннего исследования той стороны его жизни, которая ставила в тупик современников, приводила в недоумение мемуаристов, казалась им «странной».

Начать, по‑моему, вполне можно вот с этого эпизода, рассказанного в 1990‑х годах Мариной Малич, давно уже тогда проживавшей в Венесуэле:

«В июле или в начале августа сорок первого всех женщин забирали на трудработы рыть окопы. Я тоже получила повестку. Даня сказал:

– Нет, ты не пойдешь. С твоими силенками – только окопы рыть!

Я говорю:

– Я не могу не пойти – меня вытащат из дому. Все равно меня заставят идти.

Он сказал:

– Подожди, – я тебе скажу что‑то такое, что тебя рыть окопы не возьмут.

Я говорю:

– Все‑таки я в это мало верю. Всех берут – а меня не возьмут! – что ты такое говоришь?

– Да, так будет. Я скажу тебе такое слово, которое… Но сейчас я не могу тебе его сказать. Я раньше поеду на могилу папы, а потом тебе скажу.

Он поехал на трамвае на кладбище и провел на могиле отца несколько часов. И видно было, что он там плакал.

Вернулся страшно возбужденный, нервный и сказал:

– Нет, я пока еще не могу, не могу сказать. Не выходит. Я потом скажу тебе…

Прошло несколько дней, и он снова поехал на кладбище. Он не раз еще ездил на могилу отца, молился там и, возвращаясь домой, повторял мне:

– Подожди еще, я тебе скажу, только не сразу. Это спасет тебе жизнь.

Наконец однажды он вернулся с кладбища и сказал:

– Я очень много плакал. Просил у папы помощи. И я скажу тебе. Только ты не должна говорить об этом никому на свете. Поклянись.

Я сказала:

– Клянусь.

– Для тебя, – он сказал, – эти слова не имеют никакого смысла. Но ты их запомни. Завтра ты пойдешь туда, где назначают рыть окопы. Иди спокойно. Я тебе скажу эти два слова, они идут от папы, и он произнес эти два слова: «Красный платок».

Я повторила про себя: «Красный платок».

– И я пойду с тобой, – сказал он.

– Зачем же тебе идти?

– Нет, я пойду.

На следующий день мы пошли вместе на этот сбор, куда надо было явиться по повестке.

Что там было! Толпы, сотни, тысячи женщин, многие с детьми на руках. Буквально толпы – не протолкнуться! Все они получили повестки явиться на трудовой фронт. Это было у Смольного, где раньше помещался Институт благородных девиц.

Даня сел неподалеку на скамейку, набил трубку, закурил, мы поцеловались, и он сказал мне:

– Иди с богом и повторяй то, что я тебе сказал.

Я ему абсолютно поверила, потому что знала: так и будет.

И я пошла. Помню, надо было подниматься в гору, – там была такая насыпь то ли из камня, то ли из земли. Как гора. На вершине этой горы стоял стол, за ним двое, вас записывали, вы должны были получить повестку и расписаться, что вы знаете, когда и куда явиться на трудработы.

Было уже часов двенадцать, полдень, а может, больше, – не хочу врать. Я шла в этой толпе, шла совершенно спокойно: «Извините… Извините… Извините… » И была сосредоточена только на этих двух словах, которые повторяла про себя.

Не понимаю, каким образом мне удалось взойти на эту гору и пробиться к столу. Все пихались, толкались, ругались. Жуткое что творилось! А я шла и шла.

Дохожу – а там рев, крики: «Помогите, у меня грудной ребенок, я не могу! ..», «Мне не с кем оставить детей…»

А эти двое, что выдавали повестки, кричали:

– Да замолчите вы все! Невозможно работать! ..

Я подошла к столу в тот момент, когда они кричали:

– Все! Все! Кончено! Кончено! Никаких разговоров!

Я говорю:

– У меня больной муж, я должна находиться дома…

Один другому:

– Дай мне карандаш. У нее больной муж.

А ко всем:

– Все, все! Говорю вам: кончено! .. – И мне: – Вот вам, – вам не надо являться, – и подписал мне освобождение.

Я даже не удивилась. Так спокойно это было сказано. А вокруг неслись мольбы:

– У меня ребенок! Ради бога!

А эти двое:

– Никакого бога! Все, все расходитесь! Разговор окончен! Никаких освобождений!

И я пошла обратно, стала спускаться.

Подошла к Дане, он сидел на той же скамейке и курил свою трубку.

Взглянул на меня: ну что, я был прав?

Я говорю:

– Я получила освобождение. Это было последнее… – и разревелась.

Я больше не могла. И потом, мне было стыдно, что мне дали освобождение, а другим, у которых дети на руках, нет.

Даня:

– Ага, вот видишь! Теперь будешь верить?

– Буду.

– Ну слава богу, что тебя освободили.

Весь день я смотрела на него и не знала, что сказать».

А вот отрывок из короткого рассказа Хармса, написанного в 1940 году:

«… Ирина быстро одернула свою юбку, а Пронин встал с пола и подошел к окну.

– Кто там? – спросила Ирина через двери.

– Откройте дверь, – сказал резкий голос.

Ирина открыла дверь, и в комнату вошел человек в черном пальто и в высоких сапогах. За ним вошли двое военных, низших чинов, с винтовками в руках, и за ними вошел дворник. 

– А мне тоже ехать с вами? – спросил Пронин.

– Да, – сказал человек в черном пальто. – Одевайтесь.

Пронин встал, снял с вешалки свое пальто и шляпу, оделся и сказал:

– Ну, я готов.

– Идемте, – сказал человек в черном пальто.

Низшие чины и дворник застучали подметками… »

Сравните эти строки с процитированным выше фрагментом из «Елизаветы Бам». А теперь ознакомьтесь с подробностями задержания Хармса 23 августа 1941 года, рассказанными все той же Мариной Малич:

«Даня, наверное, жил в предчувствии, что за ним могут прийти. Ждал ареста. У меня, должна сознаться, этого предчувствия не было.

В один из дней Даня был особенно нервный.

Это была суббота. Часов в десять или одиннадцать утра раздался звонок в квартиру. Мы вздрогнули, потому что мы знали, что это ГПУ, и заранее предчувствовали, что сейчас произойдет что‑то ужасное.

И Даня сказал мне:

– Я знаю, что это за мной…

Я говорю:

– Господи! Почему ты так решил?

Он сказал:

– Я знаю.

Мы были в этой нашей комнатушке, как в тюрьме, ничего не могли сделать.

Я пошла открывать дверь.

На лестнице стояли три маленьких странных типа.

Они искали его.

Я сказала, кажется:

– Он пошел за хлебом.

Они сказали:

– Хорошо. Мы его подождем.

Я вернулась в комнату, говорю:

– Я не знаю, что делать…

Мы выглянули в окно. Внизу стоял автомобиль. И у нас не было сомнений, что это за ним.

Пришлось открыть дверь. Они сейчас же грубо, страшно грубо ворвались и схватили его. И стали уводить.

Я говорю:

– Берите меня, меня! Меня тоже берите.

Они сказали:

– Ну пусть, пусть она идет.

Он дрожал. Это было совершенно ужасно.

Под конвоем мы спустились по лестнице.

Они пихнули его в машину. Потом затолкнули меня.

Мы оба тряслись. Это был кошмар.

Мы доехали до Большого Дома. Они оставили автомобиль не у самого подъезда, а поодаль от него, чтобы люди не видели, что его ведут. И надо было пройти еще сколько‑то шагов. Они крепко‑крепко держали Даню, но в то же время делали вид, что он идет сам.

Мы вошли в какую‑то приемную. Тут двое его рванули, и я осталась одна.

Мы только успели посмотреть друг на друга.

Больше я его никогда не видела».

Согласно официальной версии, Даниил Ювачёв‑Хармс умер в тюремной больнице питерских «Крестов» 2 февраля 1942 года. Место его захоронения неизвестно.

А 25 июля 1960‑го поэт был признан невиновным и посмертно реабилитирован. По иронии судьбы его последний рассказ, датированный июнем 1941 года, называется «Реабилитация». 



Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


«Приключениям Незнайки...» – 70

«Приключениям Незнайки...» – 70

Ольга Камарго

Евгений Лесин

Андрей Щербак-Жуков

Коротышки, питерские рюмочные и учебник капитализма Николая Носова

0
1358
Озер лазурные равнины

Озер лазурные равнины

Сергей Каратов

Прогулки по Пушкиногорью: беседкам, гротам и прудам всех трех поместий братьев Ганнибал

0
642
Стрекозы в Зимнем саду

Стрекозы в Зимнем саду

Мила Углова

В свой день рождения Константин Кедров одаривал других

0
645
У нас

У нас

0
622

Другие новости