Вот он, вредитель в детской литературе. Фото 1930-х гг. с сайта www.d-harms.ru |
Судьба его отца, Ивана Павловича Ювачёва, настолько удивительна, что о ней тоже стоит узнать. Морской офицер, сочувствовал социалистам, в 1882 году связался с народовольцами и принял участие в подготовке цареубийства. Именно ему предстояло метнуть бомбу в императорскую карету, выезжающую из Аничкова дворца. Но покушение сорвалось: заговор был раскрыт, и четырнадцать соучастников оказались на скамье подсудимых. Некоторых из них, в том числе знаменитую террористку Веру Фигнер и Ивана Ювачёва, приговорили к смертной казни, замененной после девятидневного ожидания каторгой.
Первые несколько лет осужденные провели в одиночных камерах Шлиссельбургской крепости, и здесь Фигнер на досуге открыла в себе талант стихотворца. Ювачёву же открылось нечто другое. Товарищ министра внутренних дел, посетивший его через два года, застал несостоявшегося бомбиста молящимся, с Библией в руках…
В 1886 году он попал на Сахалин – сперва на тяжелую работу, а затем, как бывшего морского офицера, его привлекли к исполнению обязанностей заведующего метеостанцией. Чехов, совершивший в 1890 году поездку на остров, зафиксировал свое знакомство с духовно преобразившимся каторжником в книге «Остров Сахалин» (1895). Кроме того, тот послужил прототипом героя чеховской повести «Рассказ неизвестного человека» (1893).
Освобожденный досрочно в 1895‑м, Иван Ювачёв совершил кругосветное плавание, вернулся в Петербург, служил в инспекции Управления сберегательными кассами, стал членом‑корреспондентом Главной физической обсерватории Академии наук и много путешествовал, в том числе по Ближнему Востоку. Начав еще каторжником публиковаться в столичном «Историческом вестнике» (под псевдонимом Миролюбов), он много писал, в основном труды по богословию. Но не только. Так, например, одна из его многочисленных книг получила большую известность и поныне считается лучшей паломнической книгой о Палестине.
В 1902 году Иван Павлович женился. Его супруга, Надежда Ивановна Колюбакина, заведовала «Убежищем для женщин, вышедших из тюрем Санкт‑Петербурга». 30 декабря 1905‑го у них родился сын, получивший имя в честь библейского пророка, – Даниил.
Воспитание этого необычного человека, уже в 16 лет взявшего себе загадочный псевдоним Хармс, происходило в сложнейший период русской истории. Стоит ли удивляться тому, что этот эстет и денди, один из культурнейших ленинградцев, так и не научился грамотно писать. Удивительно другое: он не стал пролетарским поэтом.
Где скакуны поводья рвут,
согнув хребты мостами,
пророк дерзает вниз ко рву
сойти прохладными устами.
О непокорный! Что же ты
глядишь на взмыленную воду?
Теребит буря твой хохол,
потом щеку облобызает,
Тебя девический обман
не веселит. Мечты бесскладно
придут порой. Веслом о берег
стукнет всадник…
(«Пророк с Аничкова
моста», 1926)
как‑то бабушка махнула
и сейчас же паровоз
детям подал и сказал
пейте кашу и сундук…
(«Случай на железной
дороге», 1926)
Стихотворные и драматургические опыты Хармса второй половины 1920‑х годов радикально авангардны, «заумны» (под этим словом следует понимать идущее от Алексея Кручёных и Велимира Хлебникова экспериментальное направление в русской поэзии). Большинством такая литература принималась, естественно, в штыки (я нарочно не пишу «большинством читателей», так как стихи и проза Хармса, как и ближайшего его друга, Александра Введенского, практически не публиковались при их жизни). Только Самуил Маршак рассмотрел в хармсовских текстах игровое начало и привлек обоих поэтов к работе в детских журналах – временной, как им казалось.
Но кто мог тогда знать, что всего лишь года два от силы будет отпущено Хармсу и его соратникам по созданному осенью 1927‑го ОБЭРИУ (Объединение Реального Искусства), чтобы публично заявить о новом искусстве! Как бы то ни было, на первом обэриутском вечере «Три левых часа» 24 января 1928 года в ленинградском Доме печати (набережная реки Фонтанки, д. 21) состоялось исполнение пьесы Хармса «Елизавета Бам», предвосхитившей послевоенный театр абсурда Эжена Ионеско и Сэмюэля Беккета. Вот небольшой фрагмент:
«Голос: Елизавета Бам, именем закона приказываю вам открыть дверь.
(Молчание.)
Первый голос: Приказываю вам открыть дверь!
(Молчание.)
Второй голос (тихо): Давайте ломать дверь.
Первый голос: Елизавета Бам, откройте, иначе мы сами взломаем!
Елизавета Бам: Что вы хотите со мной сделать?
Первый: Вы подлежите наказанию.
Елизавета Бам: За что? Почему вы не хотите сказать мне, что я сделала?»
Героиню пьесы, Елизавету Бам, обвиняют в преступлении, которое она не совершала. Более того, она и не могла совершить инкриминируемого ей убийства по одной простой причине: «жертва» – один из явившихся ее арестовывать!
Тут‑то и выяснилось, что публика, битком набившаяся в зал бывшего Шереметьевского дворца, где располагался Дом печати, прекрасно разбирается в абсурдном театре. По воспоминаниям обэриута Игоря Бахтерева, во время представления за кулисы ворвался театральный критик Моисей Падво и потребовал немедленно остановить спектакль, угрожая в противном случае вызвать по телефону сотрудников ОГПУ.
В тот вечер все обошлось. Младшая сестра Хармса, Елизавета, то и дело бегавшая звонить матери по телефону, оказалась права: «Даню не побили». Но обэриутов оперативно заклевала официозная газетная критика. Да и знакомство с «органами» было уже не за горами: в 1931 году Хармса и Введенского арестовали по обвинению в причастности к «антисоветской группе писателей». Причем конкретно им вменялось «вредительство» в детской литературе.
Хармс получил три года исправительных лагерей, но благодаря энергичным хлопотам престарелого отца, задействовавшего свои старые политкаторжанские связи, отделался, как и Введенский, ссылкой в Курск и возвратился в Ленинград довольно скоро – в октябре 1932‑го. Начиная с этого времени в настоящем, «взрослом» творчестве он переходит, так сказать, на нелегальное положение. Продолжаются его встречи с прежними друзьями, однако теперь это беседы в самом узком кругу, во время которых происходит чтение и обсуждение произведений друг друга.
В рукописях Хармса появляется значок «УКР», означающий «упражнение в классическом размере».
Кондуктор чисел,
дружбы злой насмешник,
О чем задумался?
Иль вновь порочишь мир?
Гомер тебе пошляк,
и Гёте – глупый грешник,
Тобой осмеян Дант, –
лишь Бунин твой кумир.
Твой стих порой смешит,
порой тревожит чувство,
Порой печалит слух
иль вовсе не смешит,
Он даже злит порой,
и мало в нем искусства,
И в бездну мелких дум
он сверзиться спешит.
Постой! Вернись назад!
Куда холодной думой
Летишь, забыв закон видений
встречных толп?
Кого дорогой в грудь пронзил
стрелой угрюмой?
Кто враг тебе? Кто друг?
И где твой смертный столб?
(23 января 1935)
Гораздо чаще Хармс обращается теперь к прозе. Женившись в 1934 году на Марине Малич (1909–2002), он посвящает ей рукописный сборник рассказов «Случаи» (1937).
Жил один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно. Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего не было! Так что непонятно, о ком идет речь.
Уж лучше мы о нем не будем больше говорить.
(«Голубая тетрадь № 10»)
1930‑е годы – вообще период его расцвета как прозаика. Один за другим пишутся рассказы, а в 1939‑м – повесть «Старуха». На этом фоне стихи становятся все более «понятными», но постепенно сходят на нет.
Я долго думал об орлах
И понял многое:
Орлы летают в облаках,
Летают, никого не трогая.
Я понял, что живут орлы
на скалах и в горах,
И дружат с водяными духами.
Я долго думал об орлах,
Но спутал, кажется,
их с мухами.
(1939)
И все‑таки именно стихи, на первый взгляд будто бы вполне «детские», едва не приводят его к гибели.
Из дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез.
Но если как‑нибудь его
Случится встретить вам,
Тогда скорей,
Тогда скорей,
Скорей скажите нам.
В 1937‑м, когда эти стихи были опубликованы, тема внезапного исчезновения людей даже в детской книжке выглядела как политическая крамола. Автора пока не тронули, только надолго перекрыли доступ в журналы и издательства, то есть лишили единственного заработка, что сильно ударило Хармса по и без того скудному семейному бюджету, доводя их с женой до настоящего голода.
Так начинается голод:
с утра просыпаешься бодрым,
потом начинается слабость,
потом начинается скука,
потом наступает потеря
быстрого разума силы,
потом наступает
спокойствие.
А потом начинается ужас.
(1937)
Это написано за пять лет до ленинградской блокады. Но это еще не было концом.
Без всякой иронии Хармс говорил о том, что бомба обязательно попадет в его дом. И она действительно попала в дом № 11 по Надеждинской улице, где писатель много лет прожил в коммунальной квартире (тогда, как и сейчас, эта улица носит имя Маяковского).
Но Хармса там уже не было.
… И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез…
Теперь, когда о Данииле Хармсе написано столько внушительных монографий и биографий, когда все его сочинения, включая отрывки и черновики, многократно переизданы, скрупулезно проанализированы и обстоятельно откомментированы (столь пристального внимания со стороны литературоведов удостаивался, пожалуй, еще только один русский поэт – Пушкин), не настала ли наконец пора для столь же всестороннего исследования той стороны его жизни, которая ставила в тупик современников, приводила в недоумение мемуаристов, казалась им «странной».
Начать, по‑моему, вполне можно вот с этого эпизода, рассказанного в 1990‑х годах Мариной Малич, давно уже тогда проживавшей в Венесуэле:
«В июле или в начале августа сорок первого всех женщин забирали на трудработы рыть окопы. Я тоже получила повестку. Даня сказал:
– Нет, ты не пойдешь. С твоими силенками – только окопы рыть!
Я говорю:
– Я не могу не пойти – меня вытащат из дому. Все равно меня заставят идти.
Он сказал:
– Подожди, – я тебе скажу что‑то такое, что тебя рыть окопы не возьмут.
Я говорю:
– Все‑таки я в это мало верю. Всех берут – а меня не возьмут! – что ты такое говоришь?
– Да, так будет. Я скажу тебе такое слово, которое… Но сейчас я не могу тебе его сказать. Я раньше поеду на могилу папы, а потом тебе скажу.
Он поехал на трамвае на кладбище и провел на могиле отца несколько часов. И видно было, что он там плакал.
Вернулся страшно возбужденный, нервный и сказал:
– Нет, я пока еще не могу, не могу сказать. Не выходит. Я потом скажу тебе…
Прошло несколько дней, и он снова поехал на кладбище. Он не раз еще ездил на могилу отца, молился там и, возвращаясь домой, повторял мне:
– Подожди еще, я тебе скажу, только не сразу. Это спасет тебе жизнь.
Наконец однажды он вернулся с кладбища и сказал:
– Я очень много плакал. Просил у папы помощи. И я скажу тебе. Только ты не должна говорить об этом никому на свете. Поклянись.
Я сказала:
– Клянусь.
– Для тебя, – он сказал, – эти слова не имеют никакого смысла. Но ты их запомни. Завтра ты пойдешь туда, где назначают рыть окопы. Иди спокойно. Я тебе скажу эти два слова, они идут от папы, и он произнес эти два слова: «Красный платок».
Я повторила про себя: «Красный платок».
– И я пойду с тобой, – сказал он.
– Зачем же тебе идти?
– Нет, я пойду.
На следующий день мы пошли вместе на этот сбор, куда надо было явиться по повестке.
Что там было! Толпы, сотни, тысячи женщин, многие с детьми на руках. Буквально толпы – не протолкнуться! Все они получили повестки явиться на трудовой фронт. Это было у Смольного, где раньше помещался Институт благородных девиц.
Даня сел неподалеку на скамейку, набил трубку, закурил, мы поцеловались, и он сказал мне:
– Иди с богом и повторяй то, что я тебе сказал.
Я ему абсолютно поверила, потому что знала: так и будет.
И я пошла. Помню, надо было подниматься в гору, – там была такая насыпь то ли из камня, то ли из земли. Как гора. На вершине этой горы стоял стол, за ним двое, вас записывали, вы должны были получить повестку и расписаться, что вы знаете, когда и куда явиться на трудработы.
Было уже часов двенадцать, полдень, а может, больше, – не хочу врать. Я шла в этой толпе, шла совершенно спокойно: «Извините… Извините… Извините… » И была сосредоточена только на этих двух словах, которые повторяла про себя.
Не понимаю, каким образом мне удалось взойти на эту гору и пробиться к столу. Все пихались, толкались, ругались. Жуткое что творилось! А я шла и шла.
Дохожу – а там рев, крики: «Помогите, у меня грудной ребенок, я не могу! ..», «Мне не с кем оставить детей…»
А эти двое, что выдавали повестки, кричали:
– Да замолчите вы все! Невозможно работать! ..
Я подошла к столу в тот момент, когда они кричали:
– Все! Все! Кончено! Кончено! Никаких разговоров!
Я говорю:
– У меня больной муж, я должна находиться дома…
Один другому:
– Дай мне карандаш. У нее больной муж.
А ко всем:
– Все, все! Говорю вам: кончено! .. – И мне: – Вот вам, – вам не надо являться, – и подписал мне освобождение.
Я даже не удивилась. Так спокойно это было сказано. А вокруг неслись мольбы:
– У меня ребенок! Ради бога!
А эти двое:
– Никакого бога! Все, все расходитесь! Разговор окончен! Никаких освобождений!
И я пошла обратно, стала спускаться.
Подошла к Дане, он сидел на той же скамейке и курил свою трубку.
Взглянул на меня: ну что, я был прав?
Я говорю:
– Я получила освобождение. Это было последнее… – и разревелась.
Я больше не могла. И потом, мне было стыдно, что мне дали освобождение, а другим, у которых дети на руках, нет.
Даня:
– Ага, вот видишь! Теперь будешь верить?
– Буду.
– Ну слава богу, что тебя освободили.
Весь день я смотрела на него и не знала, что сказать».
А вот отрывок из короткого рассказа Хармса, написанного в 1940 году:
«… Ирина быстро одернула свою юбку, а Пронин встал с пола и подошел к окну.
– Кто там? – спросила Ирина через двери.
– Откройте дверь, – сказал резкий голос.
Ирина открыла дверь, и в комнату вошел человек в черном пальто и в высоких сапогах. За ним вошли двое военных, низших чинов, с винтовками в руках, и за ними вошел дворник.
– А мне тоже ехать с вами? – спросил Пронин.
– Да, – сказал человек в черном пальто. – Одевайтесь.
Пронин встал, снял с вешалки свое пальто и шляпу, оделся и сказал:
– Ну, я готов.
– Идемте, – сказал человек в черном пальто.
Низшие чины и дворник застучали подметками… »
Сравните эти строки с процитированным выше фрагментом из «Елизаветы Бам». А теперь ознакомьтесь с подробностями задержания Хармса 23 августа 1941 года, рассказанными все той же Мариной Малич:
«Даня, наверное, жил в предчувствии, что за ним могут прийти. Ждал ареста. У меня, должна сознаться, этого предчувствия не было.
В один из дней Даня был особенно нервный.
Это была суббота. Часов в десять или одиннадцать утра раздался звонок в квартиру. Мы вздрогнули, потому что мы знали, что это ГПУ, и заранее предчувствовали, что сейчас произойдет что‑то ужасное.
И Даня сказал мне:
– Я знаю, что это за мной…
Я говорю:
– Господи! Почему ты так решил?
Он сказал:
– Я знаю.
Мы были в этой нашей комнатушке, как в тюрьме, ничего не могли сделать.
Я пошла открывать дверь.
На лестнице стояли три маленьких странных типа.
Они искали его.
Я сказала, кажется:
– Он пошел за хлебом.
Они сказали:
– Хорошо. Мы его подождем.
Я вернулась в комнату, говорю:
– Я не знаю, что делать…
Мы выглянули в окно. Внизу стоял автомобиль. И у нас не было сомнений, что это за ним.
Пришлось открыть дверь. Они сейчас же грубо, страшно грубо ворвались и схватили его. И стали уводить.
Я говорю:
– Берите меня, меня! Меня тоже берите.
Они сказали:
– Ну пусть, пусть она идет.
Он дрожал. Это было совершенно ужасно.
Под конвоем мы спустились по лестнице.
Они пихнули его в машину. Потом затолкнули меня.
Мы оба тряслись. Это был кошмар.
Мы доехали до Большого Дома. Они оставили автомобиль не у самого подъезда, а поодаль от него, чтобы люди не видели, что его ведут. И надо было пройти еще сколько‑то шагов. Они крепко‑крепко держали Даню, но в то же время делали вид, что он идет сам.
Мы вошли в какую‑то приемную. Тут двое его рванули, и я осталась одна.
Мы только успели посмотреть друг на друга.
Больше я его никогда не видела».
Согласно официальной версии, Даниил Ювачёв‑Хармс умер в тюремной больнице питерских «Крестов» 2 февраля 1942 года. Место его захоронения неизвестно.
А 25 июля 1960‑го поэт был признан невиновным и посмертно реабилитирован. По иронии судьбы его последний рассказ, датированный июнем 1941 года, называется «Реабилитация».
комментарии(0)