Жизнь напоминала рулетку – кремлевский крупье из своих заоблачных высей бросал шарик: сегодня черное, завтра красное. Михаил Беркос. Кремль ночью. 1896. /Харьковский художественный музей |
Национальная философская энциклопедия
«Временник – то же, что летопись (устар.); название многих научных периодических изданий, журналов – «Временник института искусств», «Византийский временник».
«Толковый словарь русского языка» под редакцией Дмитрия Ушакова
Время формалистов
Об ОПОЯЗе и молодом, дерзком, не знавшем в те годы страха Викторе Шкловском («Мы говорим ОПОЯЗ… – подразумеваем Шкловский») я писал в «НГ‑EL» от 10.09.09, поэтому останавливаться на истории возникновения общества по изучению поэтического языка, как и авторе «Воскрешения слова», не буду. Скажу только, что это было время торжества формального метода в литературоведении, который проповедовали в неформальном кружке таких же молодых и бесстрашных, как Шкловский, ученых. В кружок входили Юрий Тынянов, Роман Якобсон, Евгений Поливанов и др., в 1918 году к ним присоединился приват‑доцент кафедры русского языка и словесности Петроградского университета Борис Эйхенбаум.
В том же году он написал свою работу «Как сделана «Шинель» Гоголя», которая стала одним из главных манифестов нового направления изучения литературы. Приват‑доцент Эйхенбаум расстегнул все пуговицы «Шинели» и вышел из нее литературоведом Эйхенбаумом. Со своим, ни на кого не похожим методом анализа литературного произведения.
Так, как молодой ученый прочел «Шинель», не читал никто. Это был вызов всей русской критике – от Белинского до Овсянико‑Куликовского. Все, кто писал до Эйхенбаума о «Шинели», писали о гуманистическом содержании повести. Он проанализировал повесть как литературный текст – исследовал, «как текст сделан». В истории, рассказанной Гоголем языком самого Акакия Акакиевича, его интересовала формальная сторона дела, сумма приемов – язык (сказовая манера), гротеск, комизм, сама ситуация. Благодаря чему из‑под его пера вышло то, что вышло, – боль и плач по «маленькому человеку», его горькой и беспросветной судьбе.
Друзья по ОПОЯЗу подняли «Шинель» Эйхенбаума на щит, оппоненты, а среди них были и Виноградов, и Бахтин, вступили в спор, но по мелочам (упрекали автора, что он ушел от семантического осмысления манеры сказа, в которой написана повесть).
В промежутке
В конце 1920‑х годов образовался промежуток. В промежутке возник «Мой временник». Который не укладывался в другое время.
В декабре 1929‑го бывший опоязовец записал в дневник: «Вдруг наступил тот промежуток, который я предвидел и которого так боялся. Стало ясно, что надо что‑то в своей жизни и работе переделать… Научная работа прежнего типа – не привлекает – скучно и не нужно…»
До революции он писал стихи – «…упражнял свои мышцы» (эссе «Стихи и стихия», войдет в «Мой временник»). После – думал перейти к прозе. Перешел, когда пришло время промежутка, когда «во всей остроте и простоте» встал вопрос, «что… дальше делать в жизни?.. Как найти новое живое дело… Ужасно жить, не разряжая энергии…». Когда новое дело нашел, энергия разрядилась – он стал писать книгу «Мой временник», своего рода журнал, в котором был один автор – Эйхенбаум. Для всех разделов – словесности (включающей в себя автобиографию), критики, науки и всевозможной смеси. Такие опыты предпринимались в XVIII веке, о чем автор напомнил читателям.
Он не был скучным ученым‑филологом, его привлекала игра – в жизни и литературе. В предисловии написал: «Журнал – особый жанр, противостоящий альманаху, сборнику и т.д. Мне было приятно и интересно писать и собирать материал, воображая этот жанр. Пусть это – игра воображения. Жизнь без игры становится иногда слишком скучной».
Из книги «Мой временник»
«Я живу в мансардах, в седьмом этаже, на Фонтанке. У меня стол без ноги, один стул, старая скрипучая кровать. Из окна – порыжевшие черепа крыш, химеры труб и петербургский ветер...
Рядом со мной, за тонкой перегородкой – китаец‑шофер. Днем он носится по городу в автомобиле и молчит, он стонет и задыхается от страсти, сжимая в своих мускулистых, налитых желтой кровью руках розовую европейскую проститутку.
Мы с ним изредка встречаемся в темном коридоре и молча здороваемся… Моя жизнь ему непонятна…
Ночью он стонет и задыхается от страсти, сжимая розовую европейскую проститутку. Анри де Тулуз-Лотрек. Максим Детома на балу в опере. 1896. Национальная галерея искусства, Вашингтон |
Я совсем один... Около меня нет никого, кроме черного концертного рояля…
Вот так: продуваемый ветрами Петроград, желтолицый китаец, розовая проститутка и… юноша, ищущий свое призвание».
Время Толстого
Он писал о Лермонтове, Лескове, Ахматовой, литературном быте, но больше всего о Толстом. Его время началось для Эйхенбаума в 1920‑х годах. Формально закончилось в конце 1930‑х, когда он завершил работу над своеобразной литературоведческой трилогией – «Лев Толстой: пятидесятые годы» (1929), «Лев Толстой: шестидесятые годы» (1931) «Лев Толстой: семидесятые годы» (1940).
В предисловии к первой части трилогии предупредил не столько читателей, сколь критиков: «Основная тема как этой первой части, так и всех последующих – поэтика Толстого. В центре – вопросы о художественных традициях Толстого и о системе его стилистических и композиционных приемов. Такой метод у нас принято называть формальным – я бы охотнее назвал его морфологическим, в отличие от других (психологического, социологического и т.д.), при которых предметом исследования служит не само художественное произведение, а то, «отражением» чего является оно по мнению исследователя».
А во «Временнике», продолжая думать над Толстым, напишет, что он «пережил несколько эпох, несколько «современностей» – и с каждой отношения его были сложны и своеобразны. Что он знал не только искусство писать, но и искусство «быть писателем». Напишет и о силе его позиции, которая заключалась в том, что, противопоставляя себя эпохе, он не отворачивался от нее. И придет к выводу, что Толстой исходил из «характерного для него… тезиса: «Никто не знает, что ложь, что правда».
Весной 1932‑го поделится со Шкловским: «В жизни, кроме труда и сна, – ничего не осталось. Без Толстого я бы, вероятно, помер. Он у меня вроде любовницы» (от себя добавлю: каждому бы пишущему о литературе – такую).
Вряд ли Эйхенбаум думал, что этой работой заложит основы нового жанра в литературоведении. Но это произошло – к его опыту обратятся Флейшман («Борис Пастернак в двадцатые годы» и «Борис Пастернак в тридцатые годы»), Лавров («Андрей Белый в 1900‑е годы: жизнь и литературная деятельность»), Тименчик («Анна Ахматова в 60‑е годы»).
В промежутке
В начале 1930‑х вновь образовался промежуток. На переломе десятилетий его друзья уходили в историко‑биографическую прозу – Тынянов после успеха «Кюхли» стал писать о Грибоедове, Шкловский выбрал в герои художника Федотова, он взялся за безвестного литератора, более известного своей игрой на гитаре Макарова – чудака и оригинала, которых на Руси во все времена было хоть отбавляй, автора несколько сатирических экзерсисов, которые чудак издал под псевдонимом Гермоген Трехзвездочник и которые ни денег, ни славы ему не принесли. Эйхенбаум возвел его в поэты – так на то роман и есть художественное произведение, а не научное. Которое он написал в сказовой манере, характерной для орнаментальной прозы1920‑х. Такую прозу писали тогда Всеволод Иванов, Исаак Бабель, Борис Пильняк и др. Видимо, решил, что для Гермогена такая стилевая манера подходит более всего. Но все же это была беллетристика, хотя и высокой пробы.
Биография получилась пародийной, само название чего стоит – «Маршрут в бессмертие. Жизнь и подвиги чухломского дворянина и международного лексикографа Николая Петровича Макарова». В 1933 советском году – о подвигах! дворянина! из Чухломы! и не просто лексикографа, а международного! Но что правда, то правда, Макаров помимо графоманских сочинений был еще известен как составитель аж трех словарей – русско‑французского, французско‑русского и немецко‑русского. За что и был удостоен ордена Святого Станислава 2‑й степени. Но с какой точки зрения ни смотри – багаж для бессмертия невелик. Этот самый «маршрут» в это самое «бессмертие» автору романа «Банк тщеславия» проложил автор, написавший о нем роман. Тем самым воскресив его из исторического небытия. Все мы движемся по одному и тому же маршруту, но мало кто достигает бессмертия. Дворянину Макарову «разночинец» Эйхенбаум бессмертие обеспечил.
Время подлецов
Эйхенбаума не тронули в 1920‑х – дел у новой власти было столько, что ей было не до литературы, тем более литературоведения, пусть и формального. Правда, на формалистов и их немарксистский метод обратил внимание тогдашний председатель Реввоенсовета РСФСР. Амбициозный Троцкий хотел не только командовать армией и флотом – он претендовал на роль главного идеолога нового режима, горел желанием руководить литературой и искусством. И пошел на формализм войной («Формальная школа поэзии и марксизм», Правда, 1923, 26 июля). В самый разгар дискуссий о «формальном методе», вспоминает Лидия Гинзбург, Шкловский, обращаясь в зал к своим оппонентам‑марксистам (а по существу – к Троцкому), спросил: «У вас армия и флот, а нас четыре человека. Так чего же вы беспокоитесь?»
«Формальной школе» дали просуществовать до начала 1930‑х годов, когда за литературу взялись всерьез и надолго. После чего укатали под асфальт. Но изъять из истории русский формализм не удалось («НГ‑EL» от 22.08.2013).
Эйхенбаум уцелел во время Большого террора – он писал научные книги о Толстом, роман о Макарове. Хотя в самом ужасном 1937 году мог ожидать чего угодно. Жизнь напоминала рулетку – кремлевский крупье из своих заоблачных высей бросал шарик: сегодня черное, завтра красное. Исчезали его литературные друзья и знакомые, он уцелел – чудом.
В страшную зиму ленинградской блокады 1941–1942 годов, умирающий от голода, попросил (передает рассказ Макогоненко Виктор Шкловский), чтобы его привели в радиоцентр. А когда привели, стал говорить о русской культуре и о ничтожестве насилия, о силе и неизбежном торжестве новой русской культуры.
После войны интеллигенция надеялась на послабление режима. Сталин грубо и жестко пресек эти ожидания (даже самые робкие) – в 1946-м стали травить Зощенко и Ахматову, обоим дали марксистско‑ленинскую оценку – он «подонок и пошляк», она «не то монахиня, не то блудница», вернее «блудница и монахиня», и зачислили чуть ли не во «враги» советской литературы. А в 1949 взялись за «безродных космополитов» – Эйхенбаума и других достойных людей: Жирмунского, Азадовского, Гуковского. К которым пристегнули молодого в то время преподавателя филфака Эткинда. Весной после проработки на заседании ученого совета филологического факультета Ленинградского государственного университета лучших советских литературоведов того времени с неблагонадежным Эткиндом уволили – мол, нечего компрометировать наши ряды своим сомнительным происхождением (à propos – свою неблагонадежность Эткинд оправдал: в 1964‑м выступил свидетелем защиты в процессе Бродского, в 70‑х открыто поддерживал Солженицына и Сахарова и в конце концов за свою «антисоветскую деятельность» был изгнан за пределы родины). Но на этом не остановились: осенью, 24 сентября, в одном из номеров «Литературной газеты» на Эйхенбаума обрушился генеральный секретарь и председатель правления Союза писателей Фадеев, которому подпевал завсектором печати Ленинградского горкома ВКП(б), критик Дементьев. А чуть ранее в августовском номере журнала «Звезда» литературовед Докусов защитил русских писателей от клеветы «безродного космополита» – донос так и назывался: «Против клеветы на великих русских писателей».
Но больше всего Эйхенбаума задела статья Дементьева. В дневник он записал: «Статья просто шулерская и невежественная до ужаса. А главное – подлая… «Пересилить время» нельзя, а так получилось, что мы сейчас не нужны. Жаль, конечно, что нужны подлецы и дураки, но надо утешаться тем, что это не везде, а в нашей маленькой области, которая оказалась на задворках…»
Подлецы лишены стыда (о совести даже не говорю), сегодня громят одних, завтра других, прекрасно понимая, что совершают подлость. Неважно, в отношении кого, важно, на кого укажет начальство – из университета доктора филологических наук профессора Эйхенбаума, отдавшего более 30 лет преподавательской работе, уволили… как «не справившегося с работой…» (!). В Институте русской литературы придумали – «по болезни».
Это время надо было пережить, он пережил: назвал себя «веселым нищим» и, посмеиваясь над временем, переиначил летописное «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет» в «Земля наша велика, а заработка в ней нет» – от кафедры отлучили, печататься было негде.
Время смерти
А через три года «кремлевский горец» сошел с верха мавзолея в его низ. Антисемитскую кампанию свернули, «врачей-вредителей» оправдали, у Тимашук отобрали орден Ленина. Вспомнили о неуморенных «космополитах», среди них и о 67‑летнем профессоре Эйхенбауме. Его восстановили в ЛГУ, но учить «племя младое, незнакомое» сил уже не было. Он все‑таки продолжал ходить в университет, собирался писать книгу о текстологии и новую книгу о Лермонтове.
В ноябре 1959‑го должен был состояться вечер скетчей Анатолия Мариенгофа. На вечере вступительное слово должен был произнести один актер. Актер поэта подвел, поэт позвонил литературоведу и, как вспоминает Шкловский, попросил его выручить: «Если вечер не состоится, я умру». Скетчи были так же далеки от Эйхенбаума, как Россия от Америки, но он не мог отказать старому товарищу. Вечер состоялся. Непривычная аудитория, чужой зал… он потерпел неудачу. Уязвленный, сошел со сцены в зал, сел в кресло… и умер. Конечно, никому из двоих даже в голову не приходило, что так случится. Но известно – кто предполагает, а кто располагает…
По гамбургскому счету
В 1928 году Шкловский издаст одну из своих самых лучших книг – «Гамбургский счет». В предисловии объяснит, почему такой счет нужен в литературе. И раздаст некоторым собратьям по ремеслу свои нелицеприятные оценки – по этому счету Серафимовича и Вересаева в литературе нет, Булгаков – у ковра, Бабель – легковес, Горький – сомнителен (часто не в форме). В чемпионы определит Хлебникова. Я не собираюсь оспаривать его оценки (в отношении Булгакова и Бабеля – несправедливые). Я хочу применить понятие «по гамбургскому счету» к литературоведам. Не буду говорить, кто был сомнителен, кто – легковес, кто – у ковра. Скажу только, что Эйхенбаум был чемпион. Как и его друзья‑формалисты – Юрий Тынянов и тот же Виктор Шкловский.
комментарии(0)