0
3703

23.03.2017 00:01:00

Начало русского постмодернизма

Вячеслав Куприянов

Об авторе: Вячеслав Глебович Куприянов – поэт, писатель, переводчик.

Тэги: постмодернизм, ленин, шаляпин, космос, пьянство, платон, москва, польша, новосибирск, маросейка, день поэзии, ганнушкин, сумасшедшие, штутгарт, израиль, гитлер, философия, левитан


постмодернизм, ленин, шаляпин, космос, пьянство, платон, москва, польша, новосибирск, маросейка, день поэзии, ганнушкин, сумасшедшие, штутгарт, израиль, гитлер, философия, левитан Механизм мышления душевнобольного весьма похож на механизм мышления гения. Петр Косолап. Сумасшествие (Безумный скрипач у тела умершей матери). 1863. СПб. Государственный Русский музей

Студент Института иностранных языков Костюк был невысокого роста, плотный, с глазами навыкате и, несмотря на относительную молодость, уже лысый. Возможно, поэтому он всегда носил ковбойскую шляпу. Учился он на итальянском отделении, пел итальянские песни надломанным тенором: «O sole mio» – и тому подобное. Когда-то он пел без надлома, но сорвал голосовые связки, как он сам утверждал, и в результате этого несколько спятил, как утверждали иные, но голос громкий сохранил.

Однажды в те проклятые ныне времена, когда любой студент мог себе это позволить, я сидел в Метрополе наверху, на антресолях, и вдруг услышал снизу истошный крик:

– Я только что прибыл из космоса!

Спустившись на зов этого, как мне показалось, знакомого голоса, я увидел за столом Костюка в окружении стоящих в недоумении официантов. Охранников, лишенных человеческих чувств, граничащих с недоумением, тогда еще не существовало. Итак, Костюк, выпил и даже поел, но платить отказывался по уже упомянутой причине. Чтобы дело уладить, мне пришлось заплатить.

Надо сказать, что пьяницей Костюк не был, а когда мы выпивали в нашем общежитии в Петроверигском переулке, он обычно сохранял трезвость, которая, впрочем, мало отличалась от нашего веселого состояния. Когда как-то, закусывая водку рыбными консервами, мой друг Платон слегка подавился костью, Костюк его убедительно утешил: ничего здесь страшного, скоро пройдет, это вовсе не кость, просто, когда банку отрывали, что-то от нее могло отвалиться, так что это не кость, а всего лишь железяка в горло попала.

Видимо, после этого случая Платон стать пить не закусывая и в одиночестве. Мы жили с ним, а позже и с Костюком в общежитии в Петроверигском переулке в одной комнате. Я молча наблюдал за этим ритуалом. Костюк в таких случаях чаще всего отсутствовал и не мог нарушить течение этого действа. Платон ставил на стол бутылку водки, доставал из шкафа приличный костюм, надевал свежую рубашку, повязывал галстук и садился за стол. Выпив не спеша, он также обстоятельно переодевался, брал папку со своими стихами и шел уже без галстука на женский этаж – тогда эти этажи чередовались слоями, – шел испытывать женское терпение. Тогда, в начале 60-х, студентки не только терпели стихи, но и многие, как говорят, увлекались ими, и не только низкопробными, что дало некое наследство и в наши продвинутые времена, но и обладали некоторым вкусом к изящной словесности. Это было видно уже по тому, что Платон долго не возвращался. Представим себе, как откликались юные сердца на его загадочные стихи:

Из сапогов, летящих

врассыпную,

Один сапог успел пропасть.

Предотвратить

реакцию цепную

Сапожничья рискнет ли

власть?

Когда время близилось к полночи, я вытряхивал матрац из матрацовки, брал скомканный чехол под мышку и заходил в комнату рядом за соседом Левой Егоровым, который был всегда готов помочь в добром деле. Мы обходили женский этаж в поисках Платона и находили его довольно быстро, так как особые любительницы поэзии были всем известны. Затем изящная словесность прерывалась весьма грубо: я набрасывал не без помощи Левы Егорова матрацовку на голову Платона и затем на всю его конституцию, взваливал мешок с брыкающимся поэтом себе на плечи и под возгласы дам, скорее одобрительные, чем сожалеющие, уносил в нашу комнату, где уже пытался уснуть монгол Тувдыням. Так было не раз, потому, видимо, на поэтические бдения он не ходил в хорошем костюме.

Хороший костюм когда-то мог бы быть и у меня. Родители прислали мне его из Польши. На этот раз он благополучно прибыл посылкой в Москву в отличие от предыдущего, посланного мне, еще школьнику, из той же Польши в Новосибирск. Костюм я видел и, возможно даже сам выбрал, будучи у родителей в гостях в городе Легнице, но с собой мне его взять не доверили, мало ли что, послали по почте. Отличный был костюм, в клеточку, с меня могли бы его снять и в родном Новосибирске, появись я в нем на Красном проспекте. Но тот костюм сгорел в почтовом вагоне.

Этот же не сгорел, я даже не помню был ли он в клеточку, но его примерил Костюк, повертелся, похлопал себя по бокам, вскричал: «Да он же мне как раз!» И ушел. Вернулся он где-то через год, но уже без костюма, то есть в каком-то другом, к которому я не мог иметь никакого отношения. Надо сказать, что Костюк учился долго, прерывая учебу подработками переводчиком с какими-нибудь итальянскими делегациями или пребыванием в лечебницах. Иногда пропадал неизвестно где. Он был циклотимик, и где-то в медицинских ведомствах об этом знали и о нем пеклись, забирая к себе в определенный ими момент. При мне забирали его лишь однажды. Тогда, почему-то уже за полночь, постучали в нашу комнату, а жил он у нас по моему же приглашению после первого нашего знакомства. В комнату вошли два санитара и комендант общежития. Включили свет и увидели ботинок, подвешенный за шнурок к потолку. Не помню, в связи с чем я его там подвесил. «Да, все ясно! – произнес один из вошедших. – Кто из вас Костюк?» Из лежащих на своих кроватях один откликнулся: «Я Костюк!» Ему тут же приказали: «Одевайтесь, Костюк!» Костюк поднялся и стал одеваться, укоризненно оглядываясь на вошедших: «Не могли найти другого времени? У меня на завтра назначено свидание с Геббельсом!»

С Костюком я впервые встретился в психиатрической клинике имени Ганнушкина. Я тогда там служил санитаром в восьмом отделении, относительно тихом. Место было благословенное.

Там я познакомился с поэтом Тугановым, который уже печатался в знаменитых московских Днях поэзии. Ко мне он отнесся снисходительно и благожелательно: «Тоже стихами балуетесь?» Я запомнил его замечательные строки:

Двадцатый век, проклятый

век,

Ты время анекдотов:

Живет в Москве какой-то

грек,

В Афинах – Петька Ротов!

Но в основном он сочинял вполне советские тексты. Читал он стихи, как и было тогда принято, патетически их выкрикивая, независимо от того, были они лирическими или трибунными. Его огромные черные глаза наливались при этом еще какой-то дополнительной чернильной мглой, так, чтобы нельзя было усомниться в его творческом безумии. Жил он в доме напротив Политехнического музея, я к нему потом заходил, он полагал себя профессиональным поэтом. Единственное, что его отвлекало от поэзии, это проходящие по улице девушки. Мы шли как-то по Маросейке, так и тогда называли эту улицу, хотя написано было – улица Богдана Хмельницкого. Завидев привлекательную девицу, он вдруг раскинул руки, как журавль крылья, и, взревев громовым голосом: «Я – Евтушенко!» – бросился вслед за ней. Возымел ли действие его возглас, я так и не узнал.

Еще в моем отделении был акробат, сорвавшийся в цирке с трапеции, продавец, проворовавшийся в своем киоске и потому предавший его огню, несколько художников-абстракционистов – я сожалею, что при моих переездах от одних жен к другим потерялись рисунки, любезно подаренные мне тогда. Много позже мне попала в руки книга, изданная в Италии, но именно с работами пациентов больницы имени Ганнушкина, некоторые мои знакомые были там представлены. Потом похожие тревожные рисунки и тексты я читал в издании психиатрической клиники под Штутгартом. В психиатрической клинике сербского города Вршац была целая художественная мастерская, где пациенты мастерили, рисовали, вышивали крестиком и гладью, писали книги. Необходимость творчества для угнетенного духом народа всегда, а в последнее время особенно явно недооценивается демократическими правительствами. В результате художники последовательно начинают переходить из тихого и умеренного состояния в буйное, устраивают выставки, призывающие к осторожности и не всегда изящному свинству, выходят на демонстрации в защиту часовых поясов и секундных стрелок, сооружают новые памятники на чугунных головах прежних и т.д.

В городе Вршаце я выступал вместе с пациентами в упомянутой клинике, один из них обещал как-нибудь приехать в Москву на велосипеде. Читали стихи и афоризмы, возможно это было заимствовано у душеспокойного мира, но именно там я впервые услышал такой перестроечный афоризм: «не в деньгах счастье, а в валюте».

Был в моем отделении еще актер Театра имени Луначарского, от которого ушла жена, и в результате он стал на кухне коммунальной квартиры варить в кастрюле утюг. В палате над ним потешались, неоднократно его спрашивая: «Ну как там Луначарский?» Он смиренно отвечал: «Я не знаю, я уже две недели как болен…»

Были и мыслители, один из них опровергал Маркса, что из сегодняшнего далека представляется не самым удачным делом. Потом я встречал его в Исторической библиотеке, он занимался тем же, еще через какое-то время он стал известен как историк Государства Израиль, если я не ошибаюсь. Еще один поэт и художник, впоследствии ставший известным, писал и вовсе хорошо:

Плуг пахаря и латы воина

Упали молнией с высот.

В небесах на мгле настояна

Желтизна медовых сот…

Предпоследнюю строку я переврал, не могу вспомнить точнее. Другие стихи менее одаренных авторов я читал по ночам на дежурстве, перелистывая истории болезни. Там встречались тексты, скорее похожие на современную песенную стихию, не всегда по настрою и по содержанию, но по форме и исполнению:

Над городом восходит

лик печальный,

Какой печальный и далекий

лик!

Как я устал от этой жизни

дальней,

Быть может, навсегда

поник…

Неизвестный поэт середины ХХ века – как мостик между Надсоном и бог знает кем. Вообще с подобным проявлением свободы и несвободы личности я познакомился в 1959 году, читая книгу профессора Карпова «Творчество душевнобольных и его отношение к искусству, науке и технике» (название точно не запомнил), взятую в библиотеке главного психиатра города Ленинграда. Происходило это в моем любимом Высшем военно-морском училище инженеров оружия, и командир роты капитан Якимцев эту книгу у меня случайно обнаружил и передал вверх по команде. Меня вызвали на проработку, группа высоких военных расспрашивала меня, что я вычитал из этой книги. Я стал излагать что-то вроде того, что согласно профессору Карпову, механизм мышления душевнобольного весьма похож в некотором масштабе на механизм мышления гения, а именно, по каким-то побочным признакам как тот, так и другой могут воссоздать нечто целое, как, например, палеонтолог, скажем Кювье, по одной кости воссоздает весь образ гигантского ископаемого животного. Выслушав меня внимательно, главный человек по политической части сурово спросил меня: «Так что же, по-вашему, и Гитлер гений?» Я довольно необдуманно ответил – почему нет, если ему удалось повести за собой соответствующие его гению массы, что же касается чисто художественных способностей Гитлера, как я полагаю, вопрос был задан не об этом. После этого главный человек заявил, что книгу сверили с некоторым списком, из коего стало ясно, что эта книга – запрещенная. Я должен ее вернуть туда, где взял, и больше к ней не возвращаться. Я не стал уточнять, касается ли запрет только творчества душевнобольных или творчества вообще, а также каких художников следует считать более опасными – тихих лириков, навевающих романтическую грусть, или буйнопомешанных, трибунов, готовых растерзать любого, кто усомнится в их величии.

В нашем отделении буйным можно было назвать только фельдшера Рустама, которого здесь звали «дядя Ру». Он был немолодым студентом медицинского института, в свободное от дежурства время он обязательно к вечеру где-то напивался и к ночи непременно возвращался в отделение. Там он выпивал всевозможные жидкие лекарства, особенно любил микстуру Равкина. И хотя эта микстура имела седативное, то есть успокаивающее действие, дядя Ру после нее окончательно зверел, что было опасно в связи с неизбежным обходом дежурного врача. Поэтому в ожидании обхода я запирал дядю Ру в кабинете начальника отделения под надзором двух наиболее крепких сумасшедших, которые в случае необходимости могли зажать ему рот. Подходящие желающие всегда находились, и дядя Ру обычно не оказывал особого сопротивления.

Большинство тихих были вполне вменяемы, не исключая художников и поэтов. Самым большим нарушением был отказ есть пшенную кашу. Этим отличался некий Байков, которого приходилось уговаривать. Я ему говорил, что ничего другого ему все равно не дадут, а жить надо. Немного подумав, он соглашался: «Твоя правда!» И ел кашу.

В разговоры на философские темы я обычно не вмешивался. Обсуждали и политические проблемы. Как раз шли очередные дебаты об ограничении применения ядерного оружия. Кому-то пришла в голову мысль, что все ядерное оружие должны собрать в одном месте и торжественно взорвать, чтобы решить проблему. «А где взрывать будут?» – поинтересовался кто-то. «На Красной площади», – решил я их успокоить. Все замолчали, а Байков задумчиво и с сожалением произнес: «А нам в это время, наверное, усыпительное дадут»…

Костюка я обнаружил не в самом буйном, но все же в более серьезном отделении этажом ниже. Когда я туда зашел, кто-то тут же пообещал откусить мне нос. Я уговорил Костюка перейти в наше отделение, объяснив врачам нашу общую принадлежность к легендарному Инязу. Костюк поднялся на наш этаж и провел почти весь день в курительной комнате, то есть в туалете. Сидел там на корточках, повязав на шею полотенце. К вечеру он взмолился:

– Веди меня обратно! У вас скучно!

Я увел его обратно.

После этого знакомства он стал делить комнату со мной и Платоном, монгол к тому времени уехал на дипломатическую службу на родину. Его другом был другой итальянист, Вишневский, тоже лысый и тоже певец, сорвавший голос, на этот раз баритон. Он имел обыкновение незадолго до выдачи стипендии ходить по нашему длинному коридору и, удачно подражая дикции Левитана, вещал:

– Внимание, внимание! Работают все электростанции Советского Союза! Нет ли у кого для меня маленького кусочка хлеба! И маленького кусочка сала!

И тенор, и баритон очень уважали бас Шаляпина. Мы собирались в комнате Вишневского, на столе зажигали свечи и заводили патефон. Шаляпин пел. Костюк лежал, не снимая ботинок, на заправленной постели Вишневского, его лысина отражала дрожащее пламя свечи, мясистый нос выдавался на бледном, матовом лице. Вишневский поглядел на него и под пение Шаляпина торжественно произнес:

– Ленин ты! Ленин!

Я уже упоминал, что Костюк имел обыкновение исчезать и через неопределенный период неожиданно появляться. Тогда можно было услышать от него необыкновенные вещи. В одно из таких появлений он долго и многозначительно расхваливал свою новую работу, за которую хорошо платят и которая очень почетна. Но что это за работа, он отказывался говорить, утверждая, что это государственная тайна, он, как государственный человек, раскрывать ее не имеет права. Наконец, уступив уговорам, как-то сразу выпалил:

– Работаю сменщиком в мавзолее! До двенадцати лежит мой сменщик, а после двенадцати я!

Повесть о восставшем Ленине («сменщик» вдруг чихнул в гробу под стеклом, и тут началось: «Воскрес! Воскрес!») была опубликована анонимом лет через двадцать пять после этого события. Но ее автор с Костюком вряд ли встречался.

Замечательны были беседы Костюка с Вишневским или монологи Вишневского о Костюке. Вишневский мог начинать так: «Костюк на двести лет младше меня. Так что было это еще до его рождения. Как раз гиксосы напали на Египет. Лошадей тьма, бегут и везде гадят…»

Интереснее более близкое к нам время. Сейчас, когда восстановлен храм Христа Спасителя, это звучит не так удивительно. А тогда звучало так:

– Вы знаете, кто взорвал храм Христа Спасителя? Вы не знаете, его взорвал Костюк! Он единственный знал, что под храмом зарыт горшок с золотыми цехинами. Так вот, он его взорвал как раз в тот момент, когда я там пел на клиросе. Меня спасло только то, что от взрыва сорвался колокол и накрыл меня с головой. Я летел вместе с колоколом над Москвой-рекой, и все это время, пока я летел, я тянул ноту ля!

Обычно эти разговоры происходили после совместных бдений. Я засыпал, а когда просыпался, рядом со мной сидели Костюк и Вишневский и вели беседы о пережитых ими вместе или в отдельности эпохах. Возможно, я опять засыпал, и из одних бесед смутно запомнил только концы, из других же – только начало.

Костюк иногда сдавал экзамены и зачеты. Введение в языкознание читал великолепный Юрий Владимирович Рождественский. Костюк как-то заявил: «Ты там с профессором чуть ли не по-васям! Скажи ему, что зачет придет сдавать Костюк. Чтобы он не особенно там спрашивал, а то расскажу ему, чего он и сам не знает. И пойди сам со мной!»

Что ж, я рассказал Ю.В. – так, мол, и так, есть такой Костюк, хочет, чтобы я с ним на зачет пришел. Зачет хочет получить. Очень он ему нужен.

Пришел я с Костюком в аудиторию, еще студентов человек десять-двенадцать. Получили что-то вроде билетов, сидят, пишут, мыслят. И у Костюка вопросы, я уже не помню, кажется, дифференциальные признаки фонем. Или фонема как пучок дифференциальных признаков. Рождественский осмотрел аудиторию, остановился на нас взглядом. «Кто из вас Костюк», – спрашивает. Совсем как некогда санитары. «Ну я Костюк», – отвечает. «Ну, идите, Костюк, отвечайте, что у вас там»…

Костюк вышел, выпучил глаза и отчетливо заявил:

– Товарищ профессор! Мы вас целый год слушали и ни о чем не спрашивали. А вы вдруг спрашиваете! Несправедливо!

Рождественский несколько озадаченно посмотрел на Костюка, потом на застывшую в ожидании золотого слова аудиторию, и внушительно произнес:

– Вы знаете, Костюк меня убедил! Давайте все свои зачетки и ступайте!

Все бросились со своими зачетками к столу.

После института Костюка я больше не видел. Вишневский окончил итальянское отделение переводческого факультета и устроился работать в своем родном Ленинграде – как мне рассказывали, слесарем.

Когда я увольнялся из сумасшедшего дома, меня попросили не забирать свои бумаги, поскольку на моем месте на полставки может числиться кто-то, кому эти полставки жизненно необходимы. Так что я и ныне там.

26.03.11.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Ипполит 1.0

Ипполит 1.0

«НГ-EL»

Соавторство с нейросетью, юбилеи, лучшие книги и прочие литературные итоги 2024 года

0
871
Будем в улицах скрипеть

Будем в улицах скрипеть

Галина Романовская

поэзия, память, есенин, александр блок, хакасия

0
447
Заметались вороны на голом верху

Заметались вороны на голом верху

Людмила Осокина

Вечер литературно-музыкального клуба «Поэтическая строка»

0
390
Перейти к речи шамана

Перейти к речи шамана

Переводчики собрались в Ленинке, не дожидаясь возвращения маятника

0
509

Другие новости