У автора «Теркина» – трудное время... Фото с сайта www.mkrf.ru
Историческая необходимость
проявляется только через
людей.
Раймон Арон.
История XX века: Антология
1
Для Твардовского наступили трудные времена. Сказать, что время стало глухо к имени Твардовского, было бы слишком категорично и несправедливо, но все же, все же, все же...
Все его книги изданы, все или почти все статьи и воспоминания о нем написаны. Собранные в большой том, дважды переизданный, многие из них уже воспринимаются – жанр не тот! – в прошедшем времени, утратив живой блеск сиюминутности и ошеломительной новизны, сопутствовавший появлению лучших из них в печати. Но и не вошедшие в том, случившиеся отдельные хорошие воспоминания, как, например, Леоновича «Твардовский» («Аврора», 1989, № 3) и Богатырева «Пестрые мысли и краткие встречи» («Московский вестник», 1990, № 7–8), остаются и вовсе незамеченными. Трудно предположить, что такое возможно было бы 25 лет назад, когда каждая строка о поэте находилась под пристальным взглядом современников...
Волна перестройки, выбросив на берег образ непокорного и непокоренного редактора «Нового мира», бывшего «в неофициальной оппозиции существующему режиму» (Андрей Турков), постепенно откатилась назад. Как ни крути: для нового поколения Твардовский – поэт прошлой эпохи и литературы, пусть даже и советской. И вот уже современная школьница, вкусив плодов «образованщины», отдает авторство «Василия Теркина»... Тургеневу («Труд», 05.05.2000). Что это – забывчивость или хуже – нравственная беспамятность: ведь «Я убит подо Ржевом...», «Василий Теркин» Твардовского находятся в одном ряду исторических и духовных ценностей русского народа? Или сказалось стремление задвинуть в классики, куда подальше...
Плохой симптом для поэта! Расплата за популярность, хрестоматийный глянец при жизни? И вот уже в сегодняшних газетных рейтингах он, всегда будучи первым, оказывается где-то между Гумилевым и Олейниковым – и только ли это изменение вкуса читателя?.. «Пришло так быстро время пересчета?» Или более, чем горестный вопрос Твардовского, здесь уместен герценовский ответ: «Спасти молодое поколение от исторической неблагодарности и даже от исторической ошибки». Да, трудное наступило для Твардовского время. Ушли его люди – свидетели трудовых дней А.Т. (как он ставил свою подпись на рукописях). Вдова, собиратель наследия, составитель хроники жизни и творчества Мария Илларионовна Твардовская, соратники – критики Алексей Кондратович и Юрий Буртин, литературовед Владимир Лакшин, редактор Анна Берзер... Что дальше? Ведь «...наше время не отличается джентльменством и имеет неудержимую склонность питаться продуктами разложения» (философ Иван Ильин). Оно не пощадило поэта. В доме на Шевченковской набережной в Москве, где он жил, рядом с мемориальной доской, как бы в насмешку, висит вывеска перестроечных нравов «Галерея вин», бестактно напоминая о «гнете горестной привычки», которая была ему свойственна.
В журнале «Новый мир», на который он положил здоровье, силы, жизнь, произошло столько необратимых перемен «курса», «сезонов», «стилей», что говорить о верности духу Твардовского, его принципам и критериям в отборе современной прозы, документа, поэзии и критики было бы слишком большой натяжкой...
И свой грядущий юбилей – 105-летие со дня рождения (8/21 июня 1910 года) – Твардовскому придется отмечать в этих новых, изменившихся, непривычных для себя условиях, когда, справив «поминки по советской литературе», на авансцену жизни вышел постмодернизм. Бал правит новый «хозяин» – тот самый, о котором «одиннадцатого октября тысяча девятисотого года, гуляя в великолепной роще вдвоем с посетившим его Максимом Горьким и остановившись по надобности у изгороди, на опушке, Лев Толстой буквально сказал: «Вот он, новый хозяин жизни...» Случайно оказавшись поблизости, не упуская случая втихомолку обогатиться беседой великих людей, я сам слышал и видел. Напомнить вам, святой отец, как это называется на языке родных осин?» – спрашивает Шатаницкий о. Матвея, и тот резко отвечает: «Нет уж, лучше обойдемся без названия» (Леонид Леонов «Пирамида», ч. 2, стр. 106).
На языке родных осин – это нынче на языке американских вязов – кошмар секса и порнографии в лакированных глянцевых обложках, детективы и триллеры – массовое убойное чтиво для развлечения. И читатель, бездумно, как семечки, щелкающий пряные страницы, не оставляющие следа в душе, – картина, от одного вида которой Твардовский, наверное, потерял бы дар речи...
2
Впрочем, к моему удивлению, «джентльменством» не отличаются и нынешние суждения о личности Твардовского, бытующие в писательской среде. Лет семь назад мне довелось разговориться с одним литератором N, и я была поражена, сколь много «вменялось» им в вину поэту, как пристрастно он судил его – а это был не какой-нибудь рафинированный мальчик-интеллигент, а человек большого жизненного опыта, тоже фронтовик. Приведу фрагмент записи этого разговора.
Я: Трагична судьба у Твардовского. До обидного мало он прожил – 61 год. Десяти лет как минимум ему не хватило... Он был готов к большой прозе – может быть, роману или повести; мечтал написать пьесу...
N: Это возмездие. «Страна Муравия» – это оправдание кулачества, примирение с насилием над крестьянством. Это страшно... Он и отца предал, отказался от него... Вот за это пришла и расплата. Все взаимосвязано.
Да и «Василий Теркин», по большому счету, вещь лубочная. Я был на войне – там страдание, трагедия. Насколько сильнее эти стихи безымянного автора (речь об Ионе Дегене, чье стихотворение в искаженном виде цитируется ниже. – «НГ-EL»), которые я слышал там, – мороз по коже берет: «Мой товарищ в смертельной агонии,/ Не зови ты на помощь людей,/ Дай-ка лучше погрею ладони я/ Над дымящейся кровью твоей./ И не плачь ты, не плачь ты, как маленький,/ Ты не ранен, ты просто убит./ Дай-ка лучше сниму с тебя валенки,/ Мне еще воевать предстоит».
А у Твардовского – это облегченный, пляшущий хорей, частушечный какой-то...
Я: А вот Бунин высоко оценил «необыкновенный народный язык» «Теркина», в котором нет «ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова» – все настоящее, от природы. И уж никак нельзя сбрасывать со счетов солдатские письма к поэту (они теперь изданы, вместе с поэмой, в одном томе), которые, в сущности, не разминулись, а буквально совпали с оценкой мэтра, известного своей строгостью и придирчивостью.
N: Так ведь ничего тогда другого не было. Конечно, эпическое начало у него сильное. Но у него совершенно нет любовной лирики. Я беседовал с Любаревой, она написала о нем несколько книг, так она говорила, что спрашивала у Марии Илларионовны – у Твардовского совершенно нет любовных стихов. Это так странно для поэта...
Я: А поздняя лирика 60-х годов – там есть и мудрость, и человечность, и такое по-русски горькое, неизбывно-щемящее чувство личной потери, утраты: «Листва отпылала,/ опала, и запахом поздним/ Настоян осинник –/ гарькавым и легкоморозным./ Последними пали/ неблеклые листья сирени./ И садики стали/ беднее, светлей и смиренней».
N: Быть может, потому и пил Твардовский, что чувствовал: в его собственной судьбе что-то идет не так...
Я видел его дважды. Один раз в Литературном институте примерно в 1951-1952 году. Я пришел с войны в шинели, без денег. Стоим внизу, там перегорели пробки, я бросился чинить. Александр Трифонович стоял и смотрел... Мы вышли из института вместе. Он спросил, кто я. Я сказал: «Поэт». – «Только не читайте стихи...» Я сказал, что хочу поступить в Литинститут, да вот нет места (мне перед этим намекнули, мол, ты – «жидовская морда»). Твардовский хмыкнул и сказал: «Как нет места, полно...»
На этом наш разговор обрывается. Ибо в этом «хмыканьи», сочувствующем внимании к другому человеку, готовности помочь я сразу же узнала Твардовского – таким, каким и я его знала (да только ли я) – не равнодушным, подлинным, ответственным. И не преминула выбросить свой главный козырь – аргумент в его защиту (против снисходительно-высокомерного отношения), который мой собеседник не смог уже оспорить, а я тогда не смогла развернуть, что называется, с фактами в руках... Что и пытаюсь сделать сейчас, с опозданием...
3
Что было главное в Твардовском? Он мог сдвинуть другую судьбу с мертвой точки. Вся его слава, общественное положение, ум нужны ему были для этой миссии. Использовались как локомотив, сдвигающий паровозы, застывшие безжизненно-мертво на тупиковых путях. Твардовский выводил литературу и творческих людей из тупиков, в которые их загнали История, Время, Обстоятельства. И это ему блестяще удавалось. Правда, ценой, укорачивающей собственную жизнь. Он был и жил – в силу безмерной широты и доброты своей истинно русской натуры – для других людей. То же и в творчестве. Это точно подметил Георгий Свиридов: «Твардовский А.Т. Полное (100%-ное) отсутствие авторского эгоизма. Растворение себя в народной стихии без остатка. Это достойно лучших мыслей и лучших страниц Л. Толстого. Редчайшее качество» (Из тетради «Разные записи»). И еще (не забыть бы!) редкое свойство: Твардовский умел оказать помощь вовремя, в сей час, момент – не завтра, потом и т.д., а именно тогда, когда человеку это было жизненно необходимо. Он это чувствовал безошибочно – у него был дар, талант на чужую беду. Он возвращал незаслуженно выброшенных или непонятых обществом – обществу же, тем самым восстанавливая социальную справедливость.
Хорошо известно, какую роль сыграл Твардовский в судьбах Солженицына, Овечкина, Быкова, Абрамова, Можаева, Трифонова, Домбровского и многих других писателей. В этом ряду, однако, редко называют имя воронежского поэта Алексея Прасолова (1930–1972), хотя участие Твардовского в его судьбе не менее значительно, чем в случае Солженицына. Да и осуществлялось в те же 60-е. Показательно, при нашей первой встрече с ним в 1964 году Твардовский не раз возвращался к имени Солженицына, так свежа еще была вся история («Мы нашли его по школьной тетрадке, оказавшейся в редакции»), так не остыл он еще от пережитого возбуждения, удачи – добился-таки публикации в «Новом мире» (№ 11, 1962) повести бывшего зэка «Один день Ивана Денисовича», столь «необычной в своей неприкрашенной и нелегкой правде», как напишет потом в предисловии...
Но я забегаю вперед... А пока о том, что восстановлению в полном объеме истории открытия Твардовским воронежского поэта долгое время мешали свидетельства и умозаключения, затемняющие истину. Они в первую очередь исходили от тех, кто, назвавшись «истинными друзьями и товарищами Прасолова», поспешил «отвергнуть праздные домыслы некоторых критиков» – Кожинова, посетовавшего, «что вот-де такого поэта, как Алексей Прасолов, никто не заметил и никто не помог ему в свое время», и Ростовцевой, возомнившей «о влиянии» на творчество Алексея Прасолова «на том основании, что она от него получила, а потом опубликовала несколько писем» («несколько» – это 200, ныне составили подготовленную мной книгу писем Алексея Прасолова). «Кто заметил и кто помог? – вопрошал Жигулин. – Да Твардовский Александр Трифонович. Взял да и напечатал большую подборку Прасолова «Десять стихотворений» в «Новом мире» в восьмом номере 1964 года...» («Литературное обозрение», № 2, 1984).
Самое замечательное в этом пассаже – «взял да и напечатал». Как же взял, когда Прасолов находился в тюрьме (с 1962 по 1964 годы) в Семилуках Воронежской области («Судили меня в Анне 7 августа 1962 г.»), и Твардовский о нем слыхом не слыхивал?
4
Владимир Лакшин вспоминает поучительный пример с историком Иосифом Флавием, который приводил Твардовский. А.Т. вообще любил исторические аналогии и исторические книги, такие как «Письма из деревни» Энгельгардта или Веселовского об Иване Грозном, или еще дальше – в глубокую древность. Так вот: Флавий «предал товарищей по армии и думал, что все и навсегда шито-крыто, тем более что историю пишет он сам. Но кто-то дотошный докопался, и потомство судит Флавия по заслугам». Или более близкий к нам по времени пример: когда один из издателей попытался что-то насильно изменить в составе книги самого Твардовского, он опять же – не без лукавства – заметил: «Ну, положим, сейчас вы своего добьетесь. Но история, неведомо для нас где и каким образом, все запишет. Вы будете наколоты на булавку и станете только жужжать».
Ныне уже покойный прозаик Вячеслав Шугаев записал, сам того не ведая, в январе 1965 года «с голоса» самого Твардовского рассказ о неизвестном молодом поэте, неправильно осужденном, которого тот вызволил из тюрьмы. И включил эту запись в форме прямой речи в воспоминания «Зима в Пахре» (1975): по оценке Кондратовича, оно лучше всех передает язык и мысль Твардовского. Много позже Шугаев узнал, что Твардовский говорил ему о воронежском поэте Алексее Прасолове и критике Инне Ростовцевой, и сделал даже по этому поводу специальную сноску в сборнике «Дождь на Радуницу». Приведу полностью эту запись:
«А как все вышло? Ко мне на депутатский прием пришла девушка и принесла тетрадку стихов. Просит: вы прочтите, не может преступник писать такие стихи. Я прочел – они действительно были талантливы. Напечатали в «Новом мире» одну подборку, потом другую, возбудил ходатайство об освобождении, к генеральному Прокурору ходил. Скоро ли, долго ли, но освободили его. Эта девушка поехала его встречать, не знаю, что бы делали поэты без таких девушек... перед поездом зашла ко мне. Я предложил ей немного денег, чтобы одеть на первое время нашего поэта. На обратном пути она привела его, так сказать, благодетелю поклониться. Стоит у порога, мнется, глаз не поднимает. В сереньком, дешевом плащике – он на нем этаким жестяным коробом, – костюмишко из-под плаща выглядывает, тоже новый, бумажный, убогий. Хрипло, невнятно и в то же время с вызовом сказал несколько слов. Уж так он смущался, видел, что я его смущение вижу, и, должно быть, ненавидел меня в ту минуту...»
Позволю себе сделать комментарий к этой 45-летней давности истории. Твардовский спрямил ее, придав более общий романтический вид. Он сделал акцент по преимуществу на психологической стороне ситуации, «людей и положений», характеров, что было вообще свойственно ему как художнику. Событийная точность, конкретика, фактографичность были ему не столь уж важны – он упустил или сознательно пренебрег ими. Так, к примеру, я приходила к нему не на прием, а «закинула» рукопись стихов Прасолова домой, на Котельническую набережную; расчет мой был прост – заглянув в рукопись, Александр Трифонович прочтет ее до конца... Мне открыла дверь Мария Илларионовна, сурово посмотрела на меня, но младшая дочь Ольга, явно сочувствуя, приняла папку с рукописью; ее судьба была решена. По молодости и неопытности я не знала, что Твардовский терпеть не мог, если со стихами шли «в обход» – и когда я через несколько дней решилась ему позвонить, то он, крепко обругав меня, неожиданно смягчился и спросил: «Сколько лет поэту?» – «34 года». – «Я думал, старше». Добавил: «Кажется, талантлив». И пригласил меня прийти в редакцию «Нового мира».
...Опускаю подробности нашей полуторачасовой беседы в его кабинете, во время которой я изо всех сил пыталась скрыть свою причастность к литературе (училась тогда в аспирантуре МГУ), спрятаться от насквозь проникающего взгляда. «Вы – учительница!» – скажет он, посмотрев на мои руки, и, наверное, это так и есть... Отчетливо помню нестерпимый блеск голубых глаз, молодость, дерзость, силу, исходившие от всего облика Твардовского: казалось, нет и не было в то время проблемы, которую он не смог бы решить, если был убежден в необходимости это сделать. Наперекор всему, даже общему мнению. «Я читал стихи Прасолова в редакции. Многим они не понравились, показались холодными, философичными... Но я буду это печатать». Это было сказано в мае 1964 года, а в конце июля Прасолов уже был досрочно освобожден из тюрьмы (ему еще оставалось сидеть 2 года) по личному ходатайству Твардовского в Президиум Верховного Совета СССР («Значит, А.Т. тоже поверил в мое сущее и нашел в нем то, что мы с тобой так трудно и трепетно вкладывали в строчки, – поверил если не в Сказку человеческую, то в то, что ее рождает. А это победа...» – напишет мне Алексей, комментируя это событие, в письме от 21.07.1964). В августе этого года выходит «новомировская» подборка «10 стихотворений», которые Твардовский отобрал сам из принесенной мной рукописи, насчитывавшей около 50 стихов. А вскоре и автор приедет в Москву, но без «девушки», чтобы встретиться с «благодетелем». Об этой встрече, состоявшейся 3 сентября 1964 года, он расскажет в воспоминании «Строгая мера». И напишет стихотворение «Как ветки листьями облепит...» (1970), посвященное Твардовскому:
А.Т.Т.
Как ветки листьями облепит,
Растают зимние слова,
И всюду слышен клейкий лепет,
Весны безгрешная молва.
И сколько раз дано мне
встретить
На старых ветках юных их –
Еще неполных, но согретых,
Всегда холодных, но живых?
Меняй же, мир, свои одежды,
Свои летучие цвета,
Но осени меня, как прежде,
Наивной зеленью листа.
Под шум и лепет затоскую,
Как станет горько одному,
Уйду – и всю молву людскую, –
Какая б ни была, – приму.
1970
5
Главное, о чем, по-видимому, следует сказать, когда мы говорим о «случае Прасолова»: Твардовский думал о человеке не только в масштабе одного «прецедента», пусть и трудноразрешимого, он задумывался о всей судьбе человека и ожидал такого же крупного ответа. Он сразу же помог провинциальному поэту издать книжечку «Лирики» в Москве («Молодая гвардия», 1966), отлично понимая, что бывшего зэка не ждут в редакциях. Да и в то время мало кто понимал, что за творческая величина – Алексей Прасолов... Прасолов отвечал Твардовскому так же крупно – новыми стихами, не похожими на те, что писал раньше; стремительным ростом; нарастающим драматизмом внутреннего сопротивления: «Мир сегодня – это уже не Твардовского мир. И не этот мир в нем, а он еще – в этом мире держится и горько размышляет в «Записной книжке» (мы об этом с тобой говорили). Переоценивать «Новый мир» не будем – даже в том лучшем, чем я ему обязан. Да не покажется это неблагодарностью. На доброе я памятлив» (в письме от 14.11.1966).
...Когда-нибудь, когда будет написана история взаимоотношений двух больших русских поэтов, их притяжений-отталкиваний, взаимовлияний (так, по-моему мнению, поздняя лирика Твардовского в том виде, в каком мы ее знаем, сложилась не без тайного излучения философских стихов Прасолова. Твардовский говорил: «И трав стремленье штыковое,/ И кротость детская листа». – «И я бы мог так написать, да почему-то не догадался»). Мы удивляемся и прозорливости Учителя, и благодарной памятливости Ученика: «Судьба дала мне встречу с одним поэтом. Но им был Твардовский».
6
Да, нынешний мир – иной. Без Твардовского.
Его отсутствие – отступление от классической «строгой меры» во всем. В отношении к искусству прежде всего. Даже к такой, казалось бы, частности, нужны ли лирике иллюстрации. «Возможно ли иллюстрировать «Возмездие» Блока? И как? «Победоносцев над Россией простер совиные крыла» – Победоносцева рисовать с совиными крыльями? Тут один художник решил иллюстрировать «За далью – даль» в некоем иконописном русском штиле. И где у меня строки: «...Как вспомню запах первой книжки и самый вкус карандаша» – изображен инок с воздетыми к небу глазами, прижимающий к груди книгу. А тему «далей» художник передал какими-то полукружьями – одно в другом. Я сказал издателям: «Я понимаю, художнику нужно получить заказ посолиднее, нужно, грубо говоря, хлеб жевать, но очень прошу, нельзя ли выпустить меня хоть раз без иллюстраций, чтобы внимание читателей не рассеивалось?»
Кто сегодня думает о том, чтобы не рассеивалось внимание читателя в книге лирики? Нет того, к кому мог бы прийти неизвестный молодой поэт, а ведь мы знали в 60-е – идти надо к Твардовскому. Нет критериев – нет и борьбы за социально значимую, нравственно глубокую литературу, опирающуюся на русскую классическую традицию. Когда-то Твардовский замыслил стихотворение о Пушкине, от которого осталось начало: «Пушкин – имя молодое,/ Отзвук огненного боя». Твардовский – это наше близкое прошлое. По историческим меркам – совсем молодое имя. Но и сегодня, когда, бывает, приходится думать, куда «почему так тускло звучит и мельчает писательское слово в условиях его невозбранной свободы, – пример достоинства и силы, поданный Твардовским, пробивающимся со своей правдой сквозь бетонные плотины лжи и лицемерия, все еще ободряет нас» (Владимир Лакшин. «Известия», 21.06.1990).
Лучше не скажешь.