Щукино, 2006 год. Лазарь Шерешевский. Фото из архива автора
В этом году ему исполнилось бы 90 лет. Человеку нелегкой судьбы, прошедшему по своей жизненной дороге и Крым и рым, пережившему горе эвакуации, голод и ужас салехардских лагерей. Имя этого человека Лазарь Шерешевский. Человека, оставившего четкий след в российской поэзии. Человека, с которым мне посчастливилось близко общаться почти десять лет...
Я слышал, что таковой есть, что он – мощный поэт, типичный представитель тех далеких 60-х и шестидесятников. Мне попадались его отдельные стихотворения, сильные, яркие, умные.
Я не ставил себе целью знакомство с ним, а о встрече и не мечтал. Во-первых, он человек пусть и не слишком публичный, но весьма известный и скорее всего занятой. Во-вторых, нужен хоть какой-нибудь повод. Могу перечислить и в-третьих, и в-четвертых... Короче, этот человек был от меня далек, как обычно далеки популярные люди от обыкновенных...
Волею судеб я стал посещать литературную гостиную московской писательницы Рады Полищук. Столы с незатейливой закуской, легким вином и напитками, домашняя обстановка. Для меня, человека далекого от высокого искусства, каждое посещение приносило удовлетворение – я сталкивался с тем, чего мне раньше недоставало. Встретиться с незаурядной персоной, о которой много говорят, пообщаться с ней! Поэтому я старался не пропускать такие посиделки.
Один из вечеров был посвящен творчеству мне практически не известного поэта Лазаря Шерешевского, как потом выяснилось, человека тяжелой судьбы, отдавшего тюрьме и северной ссылке восемь лет. Целых восемь лет! И вот теперь мне представилась возможность увидеть и услышать его.
Небольшого роста, худощавый пожилой мужчина с эффектным носом и хитрыми глазами мудреца, с головой, покрытой белесыми ковылинками, точнее, намеками на бывшую шевелюру, уселся поудобней за столик и начал рассказывать о себе, о своих книгах, читать стихи, пародии и эпиграммы. И все это без тени снобизма, чем особенно грешат сегодняшние деятели культуры любого направления, мало-мальски засветившиеся на экране нашего ТВ или на какой-нибудь эстраде, без рисовки, но с легким сквознячком иронии. И так около часа. Потом, как обычно, наши вопросы – его ответы и, наконец, уже неофициальное общение за бокалом легкого вина.
Я не удержался и вручил ему одну из своих первых книжечек со стихами, выпущенную смехотворным тиражом. Он меня поблагодарил и спрятал книжку в карман. Слово за слово, мы разговорились. Я поразился его эрудиции и почувствовал, что смотрю на Шерешевского из глубин юрского периода, что в моем литературном арсенале – лишь жалкие обрывки школьных знаний. Поэтому мне оставалось лишь внимать мудрым речам собеседника, изредка вставляя реплику. А слушать его было действительно интересно – я впервые встретил такого глубоко информационно насыщенного человека. В итоге испросил разрешение иногда ему звонить.
Прошло не очень много времени. Меня, как любого только начинающего творить борзописца, беспокоило мнение Лазаря Вениаминовича о моих стихах. Одно дело, когда их читают люди моего круга, столь же «образованные», как и я. Другое дело, когда их смотрит человек, посвятивший поэзии свою жизнь, сделавший поэзию своей профессией. И я решился напомнить о себе.
Выяснилось, что он обо мне не забыл и, в общем, не прочь со мной встретиться. И в один из глубоко осенних дней я приехал по указанному адресу.
В его седой голове была целая
библиотека. |
Улица в районе метро «Щукинская» со звучным названием «Авиационная», застроенная стандартными домами. Типовая однокомнатная квартира. Сразу видно, что здесь обитает одинокий мужчина. Везде, где только можно (кроме старого кресла-качалки и дивана, заменяющего кровать), стояли и лежали книги. Книги самые разные. Как выяснилось, большинство из них с дарственными надписями. Куча газет и журналов...
За чаем потекла беседа. Я ему рассказал, кто я такой, откуда взялся и как забрел в поэзию. Моя настоящая профессия Лазарю понравилась. Еще бы – шахтер! Он вспомнил Бориса Горбатова, написавшего роман «Донбасс», и рассказал о нем, так как встречался с писателем в разных ситуациях.
Потом осторожно я перевел свои расспросы на судьбу хозяина, на его биографию. И снова поразился тому, как много он видел, что перенес, но ясно помнил, с кем, когда и при каких обстоятельствах встречался. Я услышал его гулаговскую эпопею, поставившую в моих глазах Шерешевского в один ряд с Жигулиным, Гинзбург, Ажаевым и другими жертвами режима. Его лагерное знакомство поразило меня созвездием великих людей, с которыми он не только был рядом, но и дружил: Семен Гехт, Роберт Штильмарк – писатель, автор знаменитого романа «Человек из Калькутты», поэт Владимир Автономов, Леонид Оболенский – известный киноактер и режиссер «закрытого» театра заключенных СУ строительства железных дорог МВД, Алексей Моров – корреспондент газет «Правда», «Известия» и военный корреспондент, Юрий Бинкин – дирижер и композитор, художник Александр Дейнека, Николай Чернятинский – руководитель оркестра Одесского оперного театра, Владимир Йогельсен – режиссер знаменитого Радловского театра в Ленинграде, Всеволод Топилин – пианист, концертмейстер, аккомпаниатор Давида Ойстраха, и много, много других.
О своих опусах я заикнуться не решился...
С тех пор наши встречи стали регулярными. Я прочел его переводы Эдуардаса Межелайтиса и других поэтов, сделанные в разное время. Прекрасны оказались переводы стихов нескольких осетинских поэтов...
Мне импонировало, что я познакомился с человеком, который учился с Наумом Коржавиным, что мне выпала честь сидеть на месте, где когда-то сиживал Булат Окуджава, что хозяин долгие годы дружил с остроумным поэтом и страстным любителем выпить Николаем Глазковым, общался со Львом Озеровым и Леонидом Мартыновым, с замечательной Ольгой Берггольц, был знаком с Анной Ахматовой, знал Евгения Евтушенко, Андрея Дементьева. Я с напряженным вниманием слушал его рассказы о дружбе с семьей Дворжецких, тяжелая судьба которых известна. Наши беседы зачастую превращались для меня в лекции о разных направлениях в литературе, насыщенных нюансами, о которых я и не догадывался. Лазарь рассказывал о развитии поэзии в различные периоды отечественной литературы, приводил примеры из произведений поэтов-классиков, делал глубокий анализ их творчества. Волей-неволей я «окончил» краткий курс Литинститута. И когда я с восхищением спрашивал, откуда Шерешевский так хорошо ориентируется в литературе, отчего ему все известно, он скромно отвечал, что это его профессия...
Меня потрясла его память, память феноменальная. Что это: явление природы или влияние обстоятельств? А может, то и другое вместе? Он мог свободно воспроизвести стихи Державина и Пушкина, Гумилева и Мандельштама, Симонова и Твардовского и других поэтов, имена которых я узнавал впервые. В этой седой голове была скрыта огромная библиотека. Его рассказы об искусстве превращались даже не в лекции, а в целые повествования. Меня поражало его видение, умение подсказать нужную точную рифму, придумать отличную концовку. Он, делая замечания, не обижал автора, не навязывал свое мнение, но был добрым советчиком...
Люди тянулись к нему. Сколько времени он тратил на то, чтобы прочесть чужое творение, поправить шероховатости, найти новый ракурс. Ему звонил среди ночи поэт Вадим Ковда и читал свои стихи, которые он терпеливо выслушивал и полночи работал с ним на пару, если требовали обстоятельства. Можно назвать еще ряд поэтов... Сколько надо иметь терпения, каким тактом нужно обладать, чтобы не послать очередного, уже довольно надоевшего творца подальше. У Шерешевского этот такт был слишком преувеличен. Он мучился, когда надо было дать отрицательную рецензию или отзыв на слабое стихотворение. И Лазарь молчал, давая понять, что страшно занят, что не успел прочесть стихи...
Наши отношения крепли с каждым моим посещением. Мы встречались как минимум два раза в неделю. В итоге мы настолько сблизились, что не было дня, чтобы один из нас не звонил другому. Я даже стал позволять себе отчитывать Лазаря Вениаминовича за его промашки, за определенную лень, чего он никогда не скрывал, за постоянные жалобы на здоровье и за то, что много курит. Временами он ворчал на меня, говоря, что я узурпатор и насильник, но глаза, его хитрющие глаза, выдавали, что ему нравилось то, что происходит в данный момент...
Лазарь прожил два срока из трех, отпущенных Моисею, с образом которого он, безусловно, соизмерял себя, рассматривая книгу Бауха «Пустыня внемлет Богу». Он прекрасно знал Библию, Евангелие, честно признавался, что не силен в Талмуде, Галахе и Агаде и не особенно этим интересовался, поскольку к вопросам религии относился довольно прохладно. Однако генетически он нес в себе ощущение греха и философски воспринимал несчастья – либо пережитые, либо ожидаемые, как неминуемую кару за прегрешение. Иногда, испытывая стресс, сильно нервничал... Отсюда и его любимое присловие: «Так мне и надо!»
Запах смерти он почувствовал в раннем возрасте. Его отца расстреляли в недрах киевского НКВД. Он не раз был свидетелем того, как умирали на киевских улицах жертвы голодомора...
Война, эвакуация, похожая на великое переселение народов, дни и ночи, проведенные на огромном сталинградском стадионе, где в страхе и неведении томилась разнородная людская масса, в одночасье согнанная с насиженных мест. Перед глазами подростка, пропитанного литературными аллюзиями, разворачивалась почти библейская эпопея исхода, «переход через Красное море», то есть через море крови войны и ГУЛАГа, а философско-поэтическое осмысление состоялось в конце восьмого десятка его жизни в тихой однокомнатной квартире в Щукине, где он прожил безвыездно почти двенадцать лет, предпочитая одиночество всем другим соблазнам кровавой эпохи.
Закатный час земного бытия
Пришел ко мне, и что с него
мы спросим...
На склоне лет похожа
жизнь моя
На слишком затянувшуюся
осень...
Это были его последние стихи, о которых он предпочел умолчать и которые «забил» в компьютер. И что же ему открылось?
И нет в ней ни цветов
и ни грибов,
Ни соков, охраняемых
стеблями.
В ней угольками поздняя
любовь,
Но уголькам не разгореться
в пламя.
Не хохотать, не плакать
ей навзрыд,
Она во мгле, как пройденная
веха,
И в двадцать первом веке
говорит
Словами девятнадцатого века.
В этих строчках пожизненно и посмертно Лазарь утверждает свою приверженность к русской классической поэзии, к прозрачному пушкинскому стиху, который всегда был для него эталоном высшей поэтической гармонии.
С Пушкиным у него установилась магическая связь еще с детства, когда мальчика поразила картинка в дореволюционном томе пушкинских сочинений, которая на всю жизнь врезалась в память:
Фонарь и мостик, и карета
у ворот.
И старый дядька, выбежав
стремглав из дома,
Взяв на руки его, по лестнице
несет...
В квартиру на Мойке, где Лазарь побывал в свой первый приезд в Ленинград не просто как турист, а как «скромный ученик», который не может найти слов от охватившего волнения, когда наконец воочию увидел то, что так потрясло его в детстве и что оказало влияние на его судьбу:
Что, если бы не он, не стал бы я поэтом,
Не знал бы красоты родного языка.
Прожитое и пережитое заставляют по-новому читать знаки судьбы, находить в них скрытый смысл, видеть логику событий и поступков. И понимаешь, что нет ничего случайного. Вдруг летом 1970 года районная газета Рузы напечатала вариант 10-й главы «Евгения Онегина». Апокриф? Возможно. Лазарь въелся в текст. Он почувствовал в нем пушкинскую строфу и думал всю зиму, а весной, к Пушкинским дням, которые нижегородцы любят отмечать в Болдине, разразился статьей в газете «Ленинская смена», где не постеснялся выразить уверенность в подлинности некоторых строф.
По природе моцартианец, он проверял гармонию не алгеброй, а Пушкиным. Даже портрет поэта в его поэтическом воображении обретал сходство с автопортретом:
С игривостью сплеталась
величавость,
Как в беспорядке русых
волосков,
Что разбегались по щекам,
курчавясь,
И суживались строго у висков.
В поступательном развитии русской поэзии Лазарь видит закономерность:
А круг есть круг.
В нем замкнутость земная:
Глагол для выжигания сердец.
От Пушкина движенье
начиная,
Вновь к Пушкину приводит
под конец!
Это из диптиха «Поэты девятнадцатого века», в котором Лазарь находит свое место в кругу любимых имен. Эта приверженность к школе русского классического стиха является определяющей в оценке того вклада, который внес в развитие отечественной литературы Шерешевский и который сближал его с Давидом Самойловым, Леонидом Мартыновым, Борисом Слуцким. Он не достиг их популярности, влияния на современников, востребованности наконец, хотя мог бы в силу своего общительного нрава, необычной эрудиции, которой он артистически умел обаять собеседников, врожденному умению нравиться женщинам и играть на тонких струнах их душ. Он был популярен в литературных кругах городов, где жил и творил. Почти 40 лет он был связан с московской землей, на которой развертывались довольно тривиальные личные драмы, слегка напоминающие водевиль или безафишный спектакль, о чем он не без иронии спустя годы вспоминал в своих «Памф-летописях и эпи-грамотах»:
Заявляю: – В жизни смысла нет!
Никакого – в том числе и здравого.
Высший смысл жизни он видел в своем поэтическом служении. И вновь аллюзия: совершая странные кульбиты в агонии бракоразводного процесса, он, словно за поддержкой, обращается к Пушкину, погружаясь в состояние Болдинской осени, когда великий поэт и гуляка решил все-таки распроститься со своей холостяцкой жизнью...
Он ушел из жизни внезапно. Я видел его в живых последним. За один день до смерти. 15 января 2008 года не стало большого поэта. Но остались его дневники, записи, заметки и статьи для журналов и газет, его биографический рассказ, записанный мною на магнитофонную ленту, и чувство, что я обязан написать об этом человеке.
За гробом не шли толпы читателей, тем паче государственные мужи, за исключением основателей «Мемориала» и издательства «Возрождение», а также бывшего сокамерника по Бутырке. Пришли несколько поэтов и поэтесс, к кому он проявлял некоторый интерес и кому оказывал дружеское внимание, несколько соплеменников, не слишком разобравшихся в его личности и творчестве. Сюда же следует добавить давно обосновавшихся в Москве выпускниц престижной школы № 1 города Горького, составивших некую триаду и, безусловно, претендовавших на особую оценку личности покойного, хотя бы в силу того, что прямое или косвенное их общение с Лазарем давно перевалило полувековой рубеж.
Профессор, заслуженный деятель науки РФ Георгий Васильевич Краснов, читавший курс русской классической литературы, ненамного переживший своего ученика, успел замолвить о нем слово, оценить его незаурядный вклад в литературу, еще почти не освещенный, ибо новая жизнь начинается после его смерти.
Узнав о смерти друга, такой же в прошлом, как и он, зэка, поэт Алексей Прядилов посвятил ему следующие строки...
Мы вчера говорили...
Он мрачно шутил
И прочел эпиграмму
на медперсонал,
И сказал, что он зелья
давненько не пил,
А от жизни собачьей
порядком устал.
И за жизнь не нашел он того,
что искал;
Лишь надежда врала
на счастливый исход.
Но надежда всегда нас ведет
среди скал
И приводит к реке...
А там омут, не брод.
Я его утешал и ободрить
хотел,
Говорил, что случаются
светлые дни,
Что не зря он трудился
всю жизнь, что горел,
И следы не от пепла оставит
одни.
Он скептически слушал
мою болтовню,
Словно я изъяснялся на тему
не ту.
Он, как будто бы прочно оделся
в броню,
– Улетали мои словеса
в пустоту.
Разговор озадачил загадкой
дилемм...
Утром я позвонил,
чтоб услышать ответ.
Но молчал телефон – он и глух,
он и нем.
Я звонил и звонил...
А его уже нет...
Ему исполнилось бы 90... Но он, как ни хотел, до этих лет не дожил. И больно то, что ни литературная общественность страны, ни уже постаревшие теперь уже бывшие друзья о нем не вспомнили. А мы везде говорим: «Никто не забыт, ничто не забыто!»