Русский поэт Марина Цветаева.
Фото 1926 года |
Это было в середине сентября, завершившего ужасное лето: 7 августа ушел Блок, 26-го – расстрел Гумилева. В конце августа, пока что не зная о Гумилеве, Марина пишет Ахматовой: «Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать… Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил… Посылаю Вам шаль».
Оба ушедших поэта были героями народно-интеллигентской легенды об Ахматовой, и возник слух о ее самоубийстве, облетев определенные круги. Марина поддалась молве, сделав свое заключение.
Соревнования короста
В нас не осилила родства.
И поделили мы так просто:
Твой – Петербург,
моя – Москва.
Блаженно так и бескорыстно
Мой гений твоему внимал.
На каждый вздох твой
рукописный
Дыхания вздымался вал.
Но вал моей гордыни польской –
Как пал он! –
С златозарных гор
Мои стихи – как добровольцы
К тебе стекались под шатер...
«Шатер» – название гумилевской книги.
Слух не подтвердился, и Ахматовой она отправила письмо, в котором сообщила первым делом и помимо всего остального, что единственным ахматовским другом в атмосфере мрачного известия держал себя Маяковский, бродивший по кафе поэтов убитый горем. «Эти дни я в надежде узнать о Вас провела в кафе поэтов, что за уроды! что за убожества! что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами».
По следам этих событий она собрала стихи к Блоку и стихи к Ахматовой, те и другие 1916 года, в адресно-именной цикл. Общее их звучание создало эффект гимна, молитвы и плача по одному человеку. Но так оно и было фактически: речь о Поэте. Игра именами Блокъ, Анна – лишь знак единого явления, содержащий возможность возникновения в этом поле имени Марина. Общей была и московская сторона этих стихов. МЦ представляла старую столицу, настаивая на целокупности русской поэзии и необходимости своего в ней присутствия.
Разница циклов, может быть, в степени сакральности: Блок святой. «Плачьте о мертвом ангеле!» И в большей доле женскости в стихах к Ахматовой, с выходом на деторождение.
Рыжий львеныш
С глазами зелеными,
Страшное наследье тебе
нести!
Северный океан и Южный
И нить жемчужных
Черных четок – в твоей
горсти!
«Рыжий львеныш» больше цветаевский, нежели ахматовский: это мечта Марины о сыне, чудесном и героическом. Многие ее стихи к Ахматовой написаны в Александрове 1916-го года и очень близки к мандельштамовским вещам той поры, овеянным колокольной столицей и владимирскими просторами. «Успенье нежное – Флоренция в Москве» (Мандельштам). «И на морозе Флоренцией пахнет вдруг» (Цветаева). Да и сам «молодой Державин» тех стихов – одна из ипостасей символического Поэта.
А в том сентябре 1921-го она наиболее остро испытала совершенно очевидное влечение к Маяковскому, введя его по существу в состав своих, немногих, подлинных:
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ –
Здорово в веках, Владимир!
……………………………
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул – и снова
Оглоблей гребет – крылом
Архангела ломового.
Дом, в котором провела последние дни
Марина Цветаева. Фото Андрея Щербака-Жукова |
Напоминаю: архангел – старший ангел. При случае она прочла Маяковскому эту вещь, ему понравилось.
В этом месяце, сентябре, Россию покинул князь Волконский Сергей Михайлович. Прошлогодняя попытка Марины – письмо к Волконскому и его звонок к ней все-таки, после длительной паузы, увенчалась установлением отношений. Нежданно-негаданно эти разные люди сблизились очень тесно, оказавшись взаимно нужными. Еще весной она занялась самозабвенной перепиской от руки его прозы: «Лавры», «Странствия», «Родина» – три части его объемистых воспоминаний.
Внук декабриста, бывший директор императорских театров, писал об искусстве, по преимуществу о театре. Фиктивная жена, с сыном своим жившая у него, была прикрытием его интимной нетрадиционности. «Моя любовь (бесполезный пожар) к Волконскому доходит до того, что знай я подходящего ему, я бы, кажется, ему его подарила … Хорошо было бы, чтобы этот даримый утешал меня от Волконского. И всего лучше бы, если бы они после этого оба перестали у меня бывать».
Быть мальчиком твоим
светлоголовым,
– О, через все века! –
За пыльным пурпуром
твоим брести в суровом
Плаще ученика.
Улавливать сквозь всю
людскую гущу
Твой вздох животворящ
Душой, дыханием твоим
живущей,
Как дуновеньем – плащ.
Победоноснее царя Давида
Чернь раздвигать плечом.
От всех обид, от всей
земной обиды
Служить тебе плащом.
Нота высока, и на этом уровне набежало семь стихотворений. Цикл «Ученик».
Час ученичества!
Но зрим и ведом
Другой нам свет,
еще заря зажглась.
Благословен ему грядущий
следом
Ты – одиночества верховный
час!
Но та весна была окрашена и еще одной, не совсем одноцветной, радостью: в Москву вернулась из Крыма сестра Ася, поселилась у Марины в Борисоглебском, но ужиться им не удалось из-за разных мерок к быту и князю. Ася явилась со своим уставом в чужой монастырь. Сестры порвали внутренне, общаясь на расстоянии из памяти о родстве. Марина пишет своему конфиденту Ланну, сглаживая реалии сестринства: «Вот, милый Ланн, и все, что могу Вам рассказать. Ах, да! Сейчас по Москве ходит книга с моими стихами, издалека».
Что за книга издалека? Первый том «Современных записок», привет от Бальмонта, пристроившего ее стихи в это издание. Номер вышел в декабре 1920 года в Париже. В будущем году Бальмонт напишет в этом журнале (№ 7): «Наряду с Анной Ахматовой, Марина Цветаева занимает в данное время первенствующее место среди русских поэтесс. Ее своеобразный стих, полная внутренняя свобода, лирическая сила, неподдельная искренность и настоящая женственность настроений – качества, никогда ей не изменяющие. Вспоминая свою мучительную жизнь в Москве, я вспомнил также целый ряд ее чарующих стихотворений и изумительных стихотворений ее семилетней девочки Али. Эти строки должны быть напечатаны, и несомненно, найдут отклик во всех, кто чувствует поэзию. …В голодные годы Марина, если у нее было шесть картофелин, приносила три мне. Когда я тяжко захворал из-за невозможности достать крепкую обувь, она откуда-то раздобыла несколько щепоток настоящего чаю… Да пошлет ей судьба те лучезарные сны и те победительные напевы, которые составляют душевную сущность Марины Цветаевой и этого божественного дитяти, Али, в шесть и семь лет узнавшей, что мудрость умеет расцветать золотыми цветами».
Время идет не совсем вперед и не совсем по прямой, а как бы вокруг самого себя или вспять, и события, люди и факты меняются местами вне последовательности, слипаясь и разлетаясь наподобие осенней листвы на ветру. В самом начале 1921-го Марина зашла в лавку писателей, нерешительно рассчитывая на доход за свои самодельные книжки, и, не получив оного, на прилавке полистала Пушкина, Гете и Михаила Кузмина, его книгу «Нездешние вечера» (1921), где обнаружила «копьем в сердце Георгий! Белый Георгий! Мой Георгий, которого пишу два месяца: житие. Ревность и радость». Кузмин (1917):
Мыться ли вышла царева
дочь?
Мыть ли белье, портомоя
странная?
В небе янтарном вздыбилась
ночь.
Загородь с моря плывет
туманная.
Как же окованной мыть
порты?
Цепи тягчат твое тело
нежное...
В гулком безлюдьи морской
черноты
плачет царевна, что чайка снежная.
Сладчайший Георгий,
Победительнейший Георгий,
Краснейший Георгий,
Слава тебе!
Троице Святой слава,
Богородице Непорочной слава,
Святому Георгию слава
И царевне
присновспоминаемой слава!
Его кантата «Святой Георгий» – вещь довольно длинная, ее «Георгий» тоже не краток (семь частей!), на той же ноте:
Горчайший – свеча моих
бдений – Георгий,
Кротчайший – с глазами оленя
– Георгий!
(Трепещущей своре
Простивший олень).
– Которому пробил
Георгиев день.
О лотос мой!
Лебедь мой!
Лебедь! Олень мой!
Ты – все мои бденья
И все сновиденья!
Даже не закончив эту музыку, в июне она написала Кузмину письмо, в котором восстанавливает подробности их знакомства в январе 1916-го. «Было много народу. Никого не помню. Помню только Кузмина: глаза. Слушатель: – У него, кажется, карие глаза? По-моему, черные. Великолепные. Два черных солнца. Нет, два жерла: дымящихся. Такие огромные, что я их, несмотря на близорукость, увидела за сто верст, и такие чудесные, что я их и сейчас (переношусь в будущее и рассказываю внукам) – через пятьдесят лет – вижу».
Мы имеем нечастый пример предстихового конспекта или параллельной стихам прозы, все это переведено в стихи:
Два зарева! – нет, зеркала!
Нет, два недуга!
Два серафических жерла,
Два черных круга
Обугленных – из льда зеркал,
С плит тротуарных,
Через тысячеверстья зал
Дымят – полярных.
…………………………….
Встают – два солнца,
два жерла,
– Нет, два алмаза! –
Подземной бездны зеркала:
Два смертных глаза.
Кузмин ее письмо получил и сделал об этом запись в своем дневнике за 1921 год, но не ответил.
…Когда ей пришла мысль покинуть страну? Когда уезжал Бальмонт? Волконский? Или когда нашелся Сережа? Попытка ужиться с большевизмом провалилась. Поэму «Егорушка» она не закончила. Борисоглебский дом рушился. Аля вырастала без школы и сверстников. Сборничек «Версты. Стихи» из 35 стихотворений (январь 1917 – декабрь 1920), поначалу анонсированный в печати как «Китеж-град», вышел в частном, жалком издательстве «Костры». Заработков не предвидится. В будущем году ей 30 лет. Таков итог уходящей молодости и преданности родной земле?
Эмблему издательства «Костры» сделал Николай Вышеславцев: взлетающая из белого огня белая птица на черном фоне. Все решил фон, феникс жил недолго.
Она исподволь готовится к отъезду. У нее были два неких плана на сей счет – не получилось. Юргис Балтрушайтис, поэт, пишущий по-русски и по-литовски, ей помогает по долгу службы как посол Литвы. В курсе ее дел тот же Эренбург, они в переписке, и одно из его писем ей передал в дверях борисоглебского дома мгновенный Пастернак.
Она пишет Эренбургу 2 ноября 1921-го: «...дела мои, кажется (суеверна!) хороши, но сегодня я от Ю.К. (Юрия Казимировича Балтрушайтиса) узнала, что до Риги, с ожиданием там визы включительно, нужно 10 миллионов. Для меня это все равно что: везите с собой храм Христа Спасителя. …Вы должны меня понять правильно: не голода, не холода, не (пропуск в рукописи) я боюсь, а зависимости. Чует мое сердце, что там на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь – беда или доблесть, там – позор. (Вспоминаю, кстати, один Алин стих, написанный в 1919 году:
Не стыдись, страна Россия!
Ангелы всегда босые…
Сапоги сам черт унес.
Нынче страшен кто не бос!)
Примут за нищую и погонят обратно. Тогда я удавлюсь».
МЦ начинает цикл «Ханский полон».
Град мой в крови,
Грудь без креста, –
Усынови,
Матерь-Верста!
В побеге участвуют действующие лица «Слова о полку Игореве»: Бус, Жаль, Див, Обида, Гзак, Кончак. 3 октября закончив «Ханский полон», МЦ разворачивается на 180 градусов к античности. Ее ценности там:
Уже богов – не те уже
щедроты
На берегах – не той уже реки.
В широкие закатные ворота
Венерины, летите, голубки!
Я ж на песках похолодевших
лежа,
В день отойду, в котором
нет числа…
Как змей на старую
взирает кожу –
Я молодость свою переросла.
За кордоном тоже происходит движение в сторону воссоединения разрозненной семьи. Сергей Эфрон пишет 11 ноября 1921 года уже из Праги, куда приехал 9 ноября, однополчанину Всеволоду Александровичу Богенгардту и его жене Ольге Николаевне (и у них остались близкие в России) в Константинополь. Это поразительно – бит, гнут, ломан, выброшен в мировое пространство, Сережа, все тот же Сережа, дитя идеализма: «Отношение чехов к нам удивительно радушное – ничего подобного я не ожидал. Любовь к России и к русским здесь воспитывалась веками. Местное лучшее общество все говорит по-русски – говорить по-русски считается хорошим тоном. То же что было у нас с французским языком в былое время. Всюду – в университете, на улицах, в магазинах, в трамвае каждый русский окружен ласковой предупредительностью...»
Напоследок, в виду отъезда, Марина сближается с Надеждой Нолле-Коган, закатной подругой Блока, шла молва о рождении у нее сына от поэта. Нолле-Коган не опровергала, Марина целиком верила в молву. Сын у Нолле-Коган действительно был, звали его Саша, по впечатлению Марины, видевшей его: «Похож – больше нельзя». Переводчица с немецкого, Надежда Александровна была женой Петра Семеновича Когана, профессора литературоведения, в 1921-м президента Государственной академии художественных наук. Он работал в театральном отделе Наркомпроса, преподавал в вузах Москвы и Петрограда, но главное – именно они с женой устроили последний приезд Блока в Москву, и жил Блок в те 10 майских дней у них в трехкомнатной квартире в доме № 51 на Арбате. Так или иначе, МЦ в название цикла «Подруга» вложила смысл, не равный этому понятию в цикле «Ошибка», посвященном Софии Парнок. Имелась в виду Нолле-Коган относительно Блока:
Последняя дружба
В последнем обвале.
Что нужды, что нужды –
Как здесь называли?
Над черной канавой,
Над битвой бурьянной,
Последнею славой
Встаешь, – безымянной.
Год кончался, Марину опять зовет образ Ахматовой, она договаривает-допевает сюжет ахматовской легенды:
Где сподручники твои,
Те сподвижнички?
Белорученька моя,
Чернокнижница!
Не загладить тех могил
Слезой, славою.
Один заживо ходил –
Как удавленный.
Другой к стеночке пошел
Искать прибыли.
(И гордец же был сокол!)
Разом выбыли.
Марина напрочь не помнит давнего гумилевского порицания ее стихов. Прощено, забыто. Как не было.