Во второй половине мая 1974 года к нам в Днепропетровск приехал Булат Окуджава. Приехал не один, а в составе бригады, в которую входили еще два московских литератора – Евгений Храмов и довольно известный поэт-пародист, набиравший в то время популярность. Имя его я называть не буду, а почему – станет понятно позже. К этому времени опала Булата Шалвовича слегка поослабла и ему было позволено изредка выступать с концертами в различных городах страны. За два года до описываемого события Окуджаву исключили из партии, правда, ненадолго, вскоре восстановили. Причин для недовольства поэтом у власти было хоть отбавляй. Это недовольство копилось годами. Начнем с того, что многие его стихи и песни слишком сильно диссонировали с линией партии. Ведь наряду с «Сентиментальным маршем», где поется о «комиссарах в пыльных шлемах», «Лёнькой Королёвым» и «Мы за ценой не постоим», а также десятками других вполне идеологически выдержанных, вошедших в спектакли и кинофильмы песен, он был автором произведений, никак не вписывающихся в рамки пресловутого социалистического реализма. Им не хватало бодрости и оптимизма, но они как нельзя лучше отражали настроения поколения, глотнувшего воздух послесталинской оттепели. Все его песни, как и потрясающие баллады Высоцкого, мы знали наизусть, распевали их на студенческих вечеринках и пикниках. Прежде всего, конечно, «Полночный троллейбус», «Маленький оркестрик» и «Песенку об Арбате». Их вроде бы никто не запрещал, но в то же время они как бы и не существовали в официальном культурном пространстве. Лучше всего их исполнял сам автор в своей удивительно проникновенной, трогательной манере, и люди, хоть однажды услышавшие его, тут же, раз и навсегда, подпадали под магическое обаяние этого слабенького и с годами становившегося все слабее голоса. Пишу это для нынешних молодых, которым такое явление, как Окуджава, сегодня мало о чем говорит.
Слева направо:
Евгений Храмов, Николай Сальков, Булат Окуджава, Алексей Крестьянинов и Евгений Торчишник. Фото из архива автора |
Хотя почему только для молодых? Помню, как на исходе жизни моя старенькая мама – дело происходило в 90-е годы, когда эфир и эстрада были уже до предела замусорены попсой, – однажды, впервые услышав по кухонному репродуктору какую-то песенку в исполнении Окуджавы, спросила меня в смятении от нахлынувших чувств: «Сынок, это кто же так дивно поет?» И услышав ответ, изумилась: «Вот он, оказывается, какой, Окуджава!» Песню его она услыхала действительно впервые, хотя это имя – Булат Окуджава – ей, безусловно, было знакомо, как бывает знакомо абстрактное словосочетание, слышанное не раз, но над смыслом которого ты почему-то никогда глубоко не задумывался.
Помимо песенок сомнительного, на взгляд ревнителей идеологической чистоты, содержания власть раздражали независимое поведение и даже некоторая дерзость поэта. В 1969 году в журнале «Грани», издававшемся в ФРГ антисоветским Народно-трудовым союзом, была напечатана довольно безобидная повесть Окуджавы «Фотограф Жора». Как попала она на Запад, сказать трудно. По мнению Дмитрия Быкова, скорее всего эту вещь, написанную еще в 1964 году, Окуджава передал в «Грани» во время поездки в Мюнхен в январе 1968 года, после того как ее отверг журнал «Юность». Собственно, сыр-бор разгорелся не из-за содержания повести, в ней, повторяю, ничего антисоветского не было, и даже не из-за факта публикации в зарубежном издании. Запоздалый гнев московских партаппаратчиков вызвало предисловие к повести, написанное тогдашним главным редактором «Граней» Н. Тарасовой. В нем отнюдь не в резких тонах высказывались нелицеприятные оценки тогдашнего литературного процесса в СССР, отмечалась правдивость изображенных автором событий Великой Отечественной войны, некоторых трагических ее явлений, о которых, как отмечала Тарасова, «ни один советский писатель еще не отважился произнести ни слова».
И вот спустя несколько лет сей факт дал возможность поквитаться с писателем. Его исключили из партии, за чем могло воспоследовать и отлучение от Союза писателей. Однако решение парткома писательской организации об исключении из КПСС не было утверждено. После неоднократных предложений покаяться в допущенном прегрешении, на которые Булат Шалвович до поры до времени отвечал неизменным отказом, он все же вынужден был опубликовать в «Литературной газете» весьма дипломатичное заявление. В нем он отвергал любые попытки истолковать свое творчество «во враждебном для нас духе» и приспособить его имя «к интересам, не имеющим ничего общего с литературными». Письмо это было опубликовано 22 ноября 1972 года, после чего опала с писателя была снята, но ярлык неблагонадежности оставался на нем еще долгие годы, чуть ли не до самого краха советской власти. Рассказал я все это для того, чтобы у читателя сложилось ясное представление, какие перипетии в судьбе поэта предшествовали его приезду и на каком общественно-политическом фоне проходило его пребывание в Днепропетровске.
Уже не помню, как мы вычислили гостиницу, в которой остановился Окуджава со своими друзьями. Может быть, позвонили в филармонию, которая ведала такого рода мероприятиями, а может, просто пошли в лучший в городе отель, каковым в то время являлась гостиница «Украина». Моим спутником был Коля Сальков, как и я – корреспондент областной газеты «Днепровская правда». Редакционного задания мы, естественно, не имели и действовали на свой страх и риск. Тут требуется дать еще одно пояснение. Дело в том, что в отличие от «либеральной» Москвы в провинции бдительность властей была зачастую даже выше, нежели их столичного начальства. А уж об Украине и говорить нечего! Отчасти на то имелись свои резоны. Помимо различных проявлений, так сказать, общечеловеческого свободомыслия, здесь присутствовал еще и чисто национальный фактор. В сфере национального любой намек на инакомыслие пресекался еще более жестко и беспощадно, ведь, несмотря на прошедшие годы, всем были памятны послевоенные зверства бандеровцев, в основе идеологии которых лежал махровый украинский национализм. Однако, как часто бывает при тоталитарных режимах, под запрет попадало все живое и неординарное, ибо лучше перестраховаться, чем иметь неприятности. Именно перестраховкой, думаю, следует объяснить и прохладный прием, оказанный Окуджаве городскими властями. Площадку для выступления ему, конечно, предоставили, но не более того. Не было ни анонсов концерта в местной прессе, ни продажи билетов на предприятиях, ни интервью, как это обычно бывает с заезжими знаменитостями.
Мы не ошиблись, они остановились именно в «Украине». Портье, которому мы предъявили редакционные удостоверения, сказал, что Окуджава поднялся в ресторан перекусить. Мы нашли его в полупустом зале. Булат Шалвович скромно сидел за столиком возле стены, совершенно не привлекая внимания немногочисленных посетителей. Было позднее утро, он явно никуда не спешил, уютно расположился в кресле и прихлебывал чай из стакана. Мы выбрали столик неподалеку, заказали выпить и закусить. Я украдкой рассматривал Окуджаву. В 20 метрах от меня сидел человек, о встрече с которым еще вчера я не смел и мечтать. Он был одним из тех трех, наряду с Высоцким и Евтушенко, кто в то далекое время неизмеримо сильнее других притягивал меня, еще молодого человека, формировал мое отношение к жизни и творчеству, да и мировоззрение в целом. Я увидел перед собой спокойного, немного уставшего, стареющего человека, с жестким, худым лицом, слегка вскинутыми бровями, отчего на лбу его перевернутой елочкой собирались морщины. Лысеющую голову обрамляли короткие, тронутые сединой волосы. Это был не тот 40-летний жгучий брюнет с шапкой курчавых волос, постепенно отступавших перед неумолимым натиском лысины, поющий и играющий на гитаре в Политехническом, которого Марлен Хуциев запечатлел в 1964 году в своей легендарной «Заставе Ильича» – ее в неурезанном варианте мы увидели только спустя много десятилетий. Но это был уже тот самый Булат Окуджава, хрестоматийный образ которого навсегда остается с нами.
Мой приятель, слегка захмелев, направился к его столику. Я, преодолевая робость, последовал за ним. Поздоровавшись и представившись, Николай довольно бесцеремонно плюхнулся в кресло напротив поэта. За словом в карман он никогда не лез, вот и на этот раз начал с того, что попытался напомнить Булату Шалвовичу о какой-то их встрече. Поэт деликатно кивнул, дескать, что-то припоминает. И тут моего приятеля понесло. Первым делом он поведал о том, как его за какую-то неудачную публикацию вытурили из «Социалистического Донбасса». Историю эту я слышал неоднократно, но с каждым новым авторским исполнением она обрастала дополнительными впечатляющими подробностями. Закончив излагать свою эпопею, Коля хотел было переключиться на более ранние воспоминания, но не успел. Окуджава деликатно поблагодарил нас за компанию и предложил зайти к нему в номер ближе к вечеру, чтобы оттуда всем вместе отправиться во дворец им. Ильича, где и должен был состояться концерт. В ожидании назначенного часа мы сначала бродили по городу, потом вновь поднялись в тот же ресторан, и мой спутник пропустил еще рюмку-другую. Я, конечно, тоже не был трезвенником, но осознание значимости момента брало верх над соблазном дернуть для храбрости и не позволяло мне расслабляться. К тому же я был лет на 15 моложе и значительно выносливее своего друга, особенно в том, что касалось алкоголя. От Николая же, когда он выпьет, можно было ожидать всего что угодно.
В гостиничный номер мы прибыли заблаговременно. Там уже находился поэт Евгений Храмов, чье выступление планировалось в первом отделении. После него должен был читать свои стихи пародист. Окуджаве же отводилось все второе отделение концерта. К сожалению, толком поговорить с москвичами у нас не получилось, так как в комнату вдруг ввалились Женька Торчишник, репортер из «Вечерки», и фотокорреспондент той же газеты по фамилии Саетов. Благодаря последнему на память об этой встрече у меня сохранилась чудная фотография: в центре ее Окуджава с Сальковым, рядом – задумчивый Храмов, подпирающий щеку рукой, а сбоку притулились мы с Торчишником. Этот черно-белый снимок и сейчас передо мной, стоит себе в рамочке на книжной полке. Несмотря на начавшуюся кутерьму, я отчаянно пытался взять интервью у Окуджавы. Он терпеливо и вежливо отвечал на мои вопросы. Мы говорили о его старых и новых стихах, об исторической прозе: к тому времени уже были опубликованы «Бедный Авросимов» и «Старинный водевиль», шла работа над «Путешествием дилетантов». Если честно, то каких-либо ярких, запоминающихся мыслей в ходе этой беседы я не почерпнул, о чем свидетельствуют и записи в моем старом блокноте. Возможно, сказался недостаток журналистского опыта, но, как я понял позднее, причина моей неудачи состояла не только в этом. Окуджава всегда был интересен своими стихами, песнями, прозой. Разговорный же жанр, по-моему, ему удавался хуже, это заметно и по многим его концертным выступлениям, по ответам на записки и устным вопросам из зала.
Между тем Булат Шалвович начал с тревогой поглядывать на часы. До отъезда в театр оставалось не так много времени, а пародист не появлялся. Наконец в коридоре послышался шум, дверь распахнулась, и он предстал перед нами, как говорится, в абсолютно разобранном виде. Относительное равновесие долговязому поэту удавалось удерживать с помощью двух сопровождавших его местных жителей. Доставив гостя города по назначению, они вежливо откланялись и удалились неровной походкой. Наблюдая все это, Окуджава сохранял поразительное спокойствие. По его совету была предпринята безуспешная попытка реанимировать пародиста с помощью ледяной ванны, куда его поместили, сложив пополам, словно перочинный нож. Но наши усилия оказались напрасными. Не помогли ни ванна, ни чай, ни крепчайший кофе. Когда все средства были исчерпаны, не оставалось ничего иного, как ехать в театр в неполном составе.
Москвичи отправились туда на служебной машине, а мы с Сальковым – следом, на такси. По дороге моего друга окончательно развезло, и за кулисами он вдруг стал агрессивен. Он явно нарывался на ссору, пытаясь с пьяной настойчивостью доказать Окуджаве, в чем тот не прав. Но Булат Шалвович на эти выходки реагировал индифферентно. Зато они привели в неописуемое волнение меня. С меня было довольно всех сегодняшних передряг! Я живо представил себе, какой наутро в городе разразится скандал, действующими лицами которого станут нетрезвые корреспонденты областной партийной газеты и представители московской богемы, один из которых оказался даже не в состоянии добраться до концертного зала, чтобы выступить. И, кроме того, – о, ужас! – что о нас подумают столичные гости! Не знаю, что бы я сделал в этот момент с Сальковым, но ситуацию разрядил невозмутимый Окуджава: «Ты-то что так разволновался, – сказал он, обращаясь ко мне. – Ну, выпил, товарищ, с кем не бывает», – и начал настраивать гитару. Я понял, что мне надо как можно быстрее избавляться от комплексов провинциала…
До сих пор я почти ничего не сказал о Евгении Храмове. Между тем это был негромкий, но весьма самобытный и, по-моему, до конца не оцененный поэт, наделенный особенным обаянием. Удивляло немного лишь то, что он принадлежал, как выразились бы сейчас, к несколько другой тусовке, нежели круг общения Окуджавы. В нее в то время входили Николай Старшинов, Владимир Солоухин, Олег Дмитриев, Владимир Костров, Валерий Осипов. Но, очевидно, бюро пропаганды художественной литературы писательского союза при формировании бригад, отправлявшихся на периферию, в такие тонкости не вдавалось. Потомственный интеллигент Храмов родом, как и Булат Шалвович, тоже с Арбата, писал удивительные стихи, в чем-то созвучные и Окуджаве, и Рубцову. Начиная свою часть вечера, он прочитал свое раннее стихотворение:
В рассветном сумраке белёсом
Идёшь, устал и одинок.
Протянется к тебе
над плёсом
С далёкой пристани гудок.
Обычность встречи
в этом звуке
С давно знакомыми людьми,
Но вдруг похолодеют руки
Высоким холодом любви.
<…>
Затем были стихи про Москву, и даже про троллейбус: «Вскочить в троллейбус номер десять – ах, только бы не опоздать!», про геологов, с которыми он провел в молодости полевой сезон в тайге, и про декабристов – эта тема в то время весьма увлекала поэта. Все они неплохо принимались публикой. Но, что там скрывать, зал ждал выхода Окуджавы. И когда это наконец произошло, привычно взорвался овацией. Нам всем повезло – Булат Шалвович отработал и за себя, и за того парня, который выпал из концертной программы. Он исполнил почти весь свой песенный репертуар, во всяком случае, мне так показалось, выполнил практически все заявки из зала, как бы извиняясь перед публикой за то, что их творческая бригада выступает не в полном составе. И в тот момент, когда кое-кто из зрителей уже потянулся к выходу, в закулисном пространстве вдруг возник поэт-пародист. Он был сосредоточен и целеустремлен, и ничто в его облике не напоминало о драме, разыгравшейся в гостинице. Поэт миновал Салькова и, выйдя на сцену, направился прямиком к микрофону. Булат с облегчением уступил ему место, и концерт продолжался теперь уже под несмолкающий смех зала, обрадованного неожиданным поворотом событий…
А интервью с Окуджавой я все-таки подготовил, но, как и следовало ожидать, его не напечатали. Вышло лишь маленькое, набранное нонпарелью, сообщение неизвестного мне автора о том, что наш город посетила группа московских писателей и их выступление на поэтическом вечере прошло с большим успехом. И это было истинной правдой! К сожалению, больше судьба не сводила меня с Окуджавой, а сам я, уже проживая в Москве, таких встреч не искал, полагая, что желающих пообщаться с классиком и без меня предостаточно. В 1980 году, оплакивая уход Высоцкого, он написал пронзительные строки: «Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом/ отправляться и нам по следам по его по горячим».
И вот я стою у гроба Окуджавы. Что такое 17 лет, минувших со смерти Высоцкого. Для вечности это даже не миг, а неизмеримо меньше. Долго задерживаться у гроба нельзя, число желающих проститься с поэтом огромно, очередь сюда, к Театру Вахтангова, растянулась, наверное, на километр, если не больше. Но я, нарушая порядок, останавливаюсь, пропуская идущих за мною следом, кладу четыре гвоздички и вглядываюсь в спокойное, как при жизни, лицо. Теперь и для Булата открылась вечность...