Кафка Кафка Кафка. Фото Сигизмунда Якоби, 1906
В жизни литературы всегда наступают моменты, когда появляется человек, что говорит себе: «Баста! Я пришел в этот мир, чтобы не оставить от него камня на камне и закрыть собой, как амбразуру, все сделанное до меня». Таким человеком был безымянный автор «Батрахомиомахии» – «Войны мышей и лягушек», поставивший точку на гомеровском эпосе, Франсуа Рабле, написавший «Гаргантюа и Пантагрюэля» так, что после него говорить о средневековой схоластике было бы смешно, Сервантес, чей «Дон Кихот» перечеркнул все, что было связано с рыцарским романом.
Да, чаще всего из-под пера таких писателей выходила пародия, вещицы дерзкие и откровенно глумливые, доставляющие своему создателю массу неприятностей и вызывающие большой резонанс в общественной жизни. Если определять то, что сделали эти писатели для своего времени, одним словом, то этим словом будет «встряска». Или «преображение».
Франц «Абсолют» Кафка глумиться не умел. Он всегда и во всем был предельно серьезен и относился к занятиям литературой как к ответственной, очень важной и требующей особой, сверхчеловеческой усидчивости работе. Это и сгубило его, а вслед за ним всю мировую литературу. Но не станем забегать вперед.
|
Маленький Кафка и его любимая лошадка.
Фото с сайта www. wikipedia. org |
В отличие от своих предшественников Амшель Франц Кафка с самого начала видел свою роль в литературе иначе и ставил перед собой более масштабную задачу – переписать не какой-то отдельный литературный период, а всю предыдущую литературу целиком. Переписать, разумеется, по-своему, но так, чтобы объект пародии все же узнавался и подсвечивал его – кафковский – сюжет изнутри своим приглушенным огнем. Проблема состояла в том, что этот огонь светил для одного Кафки, другие его просто не замечали или не обращали на него внимания. Но Францу «Абсолюту» Кафке было достаточно того, что он сам понимает, о чем и зачем пишет.
Начал Франц с ближайших подступов: «Описание одной борьбы» должно было стать новой «Муму», а «Свадебные приготовления в деревне» – «Собором Парижской Богоматери». Но не стали. Как и последовавший за этим «Разоблаченный проходимец», несмотря на то что в каждой его строчке угадывалась рука мастера, ничем не напоминал «Ревизора», а «Горе холостяка» при всем художественном совершенстве не имело ничего общего с «Паломничеством Чайльд Гарольда». То же самое произошло и с «Пассажиром», в котором даже не пахло «Фаустом», и с «Желанием стать индейцем» – лучшим на то время произведением Кафки, – в котором ни одна живая душа, заплати ей хоть сто тысяч крон, никогда не учуяла бы «Простодушного».
Переход к дальним рубежам ознаменовали «В исправительной колонии» безуспешный парафраз «Божественной комедии», и «Гигантский крот» – абсолютно несмешная попытка пересказать «Царя Эдипа» своими словами. Не надо думать, что имена предполагаемых собратьев по оружию – Сервантеса, Рабле и автора «Батрахомиомахии» – оставались для Кафки священными коровами, достойными лишь слепого подражания. Если минус на минус всегда дает плюс, то плюс на плюс еще никогда не давал минуса, или, другими словами, кашу маслом не испортишь: такими или примерно такими были соображения Франца Кафки, когда он взялся за «Дон Кихота», «Гаргантюа и Пантагрюэля» и «Войну мышей и лягушек». Однако и в этот раз не сработало: хрестоматийное, известное каждому выпускнику школы «Превращение» при желании можно принять за что угодно, но никак не за «Дон Кихота», а «Блюмфельд, старый холостяк» напоминает «Гаргантюа и Пантагрюэля» разве что чрезмерной вычурностью имени героя. Что касается рассказа, написанного Кафкой в пику «Батрахомиомахии», то о нем вообще ничего не известно: он находился среди тех рукописей Кафки, что были сожжены Дорой Димант после его смерти.
Неудача следовала за неудачей, но Кафка этого не видел или не хотел видеть. Как и того, что его мозги и талант были просто не приспособлены для иронии и насмешки. Наоборот, Франц Кафка получал колоссальное удовольствие от того, что делал с мировой литературой – от самого процесса выворачивания литературы наизнанку. Нет, он, конечно, не покатывался со смеху, сидя над текстом, как Джойс во время написания «Улисса», но все же тень улыбки время от времени блуждала по бледному лицу Кафки, когда он, отгородившись от всего мира, выводил гусиным пером фразы «Приговора» или «Верхом на ведре».
|
Он смешит, а нам страшно.
<Кадр из мультфильма «Сельский врач», 2007 |
Если плюс на плюс не всегда дает плюс, то минус на минус всегда дает положительную величину, и в отдельных случаях в текстах пражского гения порой вполне отчетливо виден исходник, вдохновлявший и толкавший Франца Кафку на художественный эксперимент. Так, почти всеми исследователями признано, что роман «Америка» («опавший без вести») – прямое подражание «Дэвиду Копперфилду» и больше ничего, а «Процесс»… Впрочем, о «Процессе» у нас еще будет время поговорить в другой раз, а сейчас, без сценических пауз, эффектов, перейдем к самому успешному сочинению Кафки. Это не менее, а может, даже более знаменитое, чем «Превращение», «Письмо отцу», датируемое ноябрем 1919 года. Литературным поводом для создания «Письма» стало стихотворение Пушкина «Александру I», написанное почти за 100 лет до этого. Сравним.
Пушкин:
Ты богат, я очень беден,
Ты прозаик, я поэт,
Ты румян, как маков цвет,
Я, как смерть, и тощ
и бледен.
Кафка:
«Я – худой, слабый, узкогрудый, Ты – сильный, большой, широкоплечий. <…> я казался себе жалким, причем не только в сравнении с Тобой, но в сравнении со всем миром, ибо Ты был для меня мерой всех вещей».
Пушкин:
Не имея ввек забот,
Ты живешь в огромном доме.
Я ж средь горя и хлопот
Провожу дни на соломе.
Кафка:
«Сидя в своем кресле, Ты управлял миром. Твои суждения были верными, суждения всякого другого – безумными, сумасбродными…»
Пушкин:
Ешь ты сладко всякий день,
Тянешь вина на свободе,
И тебе нередко лень
Нужный долг отдать
природе.
Кафка:
«Так как в детстве я встречался с Тобой главным образом во время еды, твои уроки были большей частью уроками хороших манер за столом. Все, что ставится на стол, должно быть съедено, о качестве еды говорить не полагается, – однако Ты сам часто находил ее несъедобной, называл «жратвой», говорил, что «скотина» (кухарка) испоганила ее. Поскольку аппетит у Тебя был прекрасный и Ты любил все есть быстро, горячим, большими кусками, то и ребенок должен был торопиться, за столом царила угрюмая тишина, прерываемая наставлениями: «Сначала съешь, потом говори», «Быстрей, быстрей, быстрей», «Видишь, я давно уже съел». Кости грызть нельзя, а Тебе – можно. Чавкать нельзя, а Тебе – можно. Главное, чтобы хлеб отрезали, а не отламывали, а то, что Ты отрезал его измазанным в соусе ножом, было не важно. Надо следить, чтобы на пол не падали крошки, – под тобой же их оказывалось больше всего. За столом следует заниматься только едой – Ты же чистил и обрезал ногти, точил карандаши, ковырял зубочисткой в ушах».
Пушкин:
Я же с черствого куска
От воды сырой и пресной
Сажень за сто с чердака
За нуждой бегу известной.
Кафка:
«Итак, я приступил к изучению юриспруденции. Это означало, что в течение нескольких предэкзаменационных месяцев, расходуя изрядное количество нервной энергии, я духовно питался буквально древесной мукой, к тому же пережеванной до меня уже тысячами ртов».
Пушкин:
Окружен рабов толпой
С грозным деспотизма
взором,
Афедрон ты жирный свой
Подтираешь коленкором.
Кафка:
«Ты приобретал в моих глазах ту загадочность, какой обладают все тираны, чье право основано на их личности, а не на разуме. <…> чем больше Ты отдаляешься от магазина и семьи, тем дружелюбнее, мягче, предупредительней, внимательней, участливей (я имею в виду также и внешне) Ты становишься, так же как, например, самодержец, находящийся за пределами своей страны, не имеет возможности тиранствовать и потому напускает на себя добродушие в обращении даже с самыми ничтожными людьми. На групповых снимках во Франценсбаде Ты, например, и впрямь всегда стоишь среди маленьких угрюмых людей такой большой, приветливый, точно путешествующий король».
|
А уж если пугает, то страшно-страшно.
Кадр из фильма «Процесс», 1962 |
Пушкин:
Я же грешную дыру
Не балую детской модой
И Хвостова жесткой одой
Хоть и морщуся, да тру.
Кафка:
«Если бы мир состоял только из Тебя и меня – а такое представление мне было очень близко, – тогда чистота мира закончилась бы на Тебе, а с меня, по Твоему совету, началась бы грязь».
* * *
Однако вернемся к кафковским неудачам. Если бы его тогда остановили, открыли, как Вию, глаза – на то, что даже лучшие из лучших его пародий выходят печальными и непонятными, то, возможно, он пересмотрел бы свое отношение к литературе, и она была бы для нас спасена. Но ему никто ничего не сказал, а ближайшие друзья, например, Макс Брод, только подбадривали и говорили «Хорошо!». И тогда Франц Кафка взялся за литературу будущего (колоссальный, между прочим, труд). Как ему это удалось, никто не знает. Говорят, что как на многих расслабляющее действуют пиво или занятия йогой, так на Кафку действовало чтение чужих книг, и он входил в транс, наделявший его способностью читать даже еще не изданные и не написанные литературные произведения (в том числе и то, что вы сейчас держите в руках).
Сейчас никого не удивляет тот факт, что самые первые рассказы или романы большинства из писателей послекафковской эпохи выглядят как грустная пародия на рассказы и романы Кафки. «Бред», «Сомнения» (1932) Альбера Камю, «Захваченный дом» (1946) Хулио Кортасара, «Третье смирение» (1947) Габриэля Гарсиа Маркеса, «Коллекционер» (1963) Джона Фаулза и миллионы, миллиарды других сочинений, не вых
одя за рамки дозволенного, говорят о том, о чем всегда говорил Кафка, и именно так, как он это делал всегда.
Остается вопрос, почему, покончив с литературой будущего, Франц Кафка не вернулся в свое время и не занялся творчеством своих современников – Джеймса «Ирландца» Джойса, Марселя «Непобедимого» Пруста или Вирджинии «Торнадо» Вулф?
Это вопрос открытый.