Нет, баба мужика и в могиле догонит.
Франс Франкен Младший. Проклятые, сброшенные в ад. 1605-1610. Зальцбург, галерея в Резиденции
Ересиарх
Есть только два ума: ум и разум – и беда, когда ум заходит за разум. И есть только два типа религии: спасения и совершенствования – самосовершенствования, как у графа Толстого, великого русского писателя.
Когда Толстого-писателя спрашивали, что хотел он сказать «Войной и миром», он отвечал, что для ответа ему пришлось бы еще раз написать этот роман, от начала и до конца. Книги всегда лучше собственных авторов и умнее. Они пишутся не для того, чтобы что-то высказать, а для того, чтобы что-то узнать. Иначе, действительно, зачем бы их писать? Рассказал вкратце – и готово. Но есть писатель, и есть человек. И Толстому-человеку более всего хотелось стать современным мессией. Но это еще полбеды.
После пятидесяти автор «Войны и мира» и «Анны Карениной» поймал себя на желании умереть, что неудивительно. Пятьдесят – естественный предел биологической жизни человека. Чтобы жить дольше, когда репродуктивный цикл закончен, нужны резоны совсем не биологического свойства. Неизбежность смерти (знаменитый «арзамасский ужас») ужасает Толстого, и он пишет «Исповедь». С этого, собственно, начинается его учение о нравственном самосовершенствовании, получившее название толстовства и ставшее идейной базой влиятельной международной секты на многие десятки лет. То была попытка создать христианство без Христа и некую синтетическую церковь, помесь главнейших мировых религий – философскую веру без символа веры. Если не считать таким символом фигуру самого юродствующего графа с косматой бородой, в сапогах и крестьянской рубахе, идущего с сохой за лошадкой, как на известном живописном полотне или в строчках Маяковского: «Землю попашет,/ попишет стихи».
Дневники
Именно тогда, в последние десятилетия жизни Толстого, его дневники из инструмента самопознания начинают превращаться в проповедь, в публичное дело. Дневники Толстого зачитывали вслух и переписывали не только члены семьи, но и приближенные ученики из круга Черткова (послал же ему Господь «апостола» с такой фамилией!). Публиковались они двояко: либо выборочно, как книга афоризмов, в популярном во все времена жанре «В мире мудрых мыслей», либо целиком, с годами обрастая все более академическими комментариями. Доходило до того, что личный врач Толстого словак Душан Маковицкий наловчился вести записи высказываний своего пациента по всевозможным поводам огрызком карандаша в блокноте... в кармане собственных широких штанов – набежало на несколько томов! Для примера, запись в балаганном синематографе: «О, лошадка! Я тоже такую хочу...» Более того, некоторые исследователи-последователи по сегодняшний день убеждены, ссылаясь на высказывания самого Толстого, что его художественное творчество – это мусор по сравнению с нравоучениями из его дневников.
Поэтому Толстой заводил «тайные» тетради, вроде «Тайного дневника 1908 года» или «Дневника для одного себя». Поскольку не удалось Толстому-человеку окончательно подавить в себе Толстого-писателя и усмирить свой мятущийся ум. Не случайно японский писатель-самоубийца Акутагава Рюноске преклонялся перед Львом Толстым как самым «самомучительным» из гениев человечества, а Владимир Ленин разглядел в нем «Зеркало русской революции», что было самоубийственно уже для целой страны. Последовательно проводившееся Толстым «срывание всех и всяческих масок» оказалось губительнейшим занятием и умственной эпидемией, поразившей русское общество. Лучший из созданных современниками и очевидцами портрет Толстого принадлежит Максиму Горькому – писателю, хоть в какой-то степени соразмерному этой грандиозной фигуре на небосклоне русской культуры. Безбожник и социалист Горький описал его как страстного до умопомрачения человека и заметил, что Толстому с Богом ужиться не легче, чем двум медведям в одной берлоге. Очерк Горького вызвал у Ленина антропологический восторг: «Экий матерый человечище!» – и великодержавное удовлетворение, что опростившийся русский граф явился первым «мужиком», то есть выразителем традиционной крестьянской идеологии, которому нет равных в мировой литературе.
При жизни у Толстого в русской литературе был только один соперник – Достоевский. И Толстой его не жаловал. Литературные претензии – что у Достоевского, дескать, все говорят очень умно и одним голосом, – не в счет. Что Достоевский был выдумщиком и больным, – а Толстой исповедовал культ здоровья, – также. Выдумщиком являлся и сам Толстой. Так художественный вымысел он вменил в вину корифею и писателю №1 западного мира Шекспиру, чтобы сподручнее было затем и самому покаяться в сочинительстве. То, что Достоевский присвоил «русскую идею», тоже ерунда. Толстой-мыслитель ее в грош не ставил. Хуже, что Достоевский заговорил, как никто до того в художественной литературе, о «проклятых вопросах» – о Боге и безбожии в современном мире. Упредил Толстого то есть. И еще – что пострадал, был приговорен к смерти и сослан на каторгу, в отличие от Толстого, который «всего лишь» воевал. Уход восьмидесятидвухлетнего Толстого из Ясной Поляны и из жизни явился исполнением его заветного желания пострадать за убеждения – отринуть цивилизацию и представить самый весомый аргумент правоты собственного учения. Но, по существу, это был акт отчаяния и предельного самоотрицания.
Характерно, что оба писателя вели Дневники различного свойства, равно публицистичные. Оба были игроманами (Толстой продул в карты даже унаследованный им дом в Ясной Поляне «на вывоз») и эпилептиками (Толстой – эпилептоидом, по квалифицированному заключению Евлахова, автора исследования «Конституциональные особенности психики Толстого»), что отразилось и в специфической вязкости, стилистической «корявости» письма обоих русских классиков, боровшихся за власть над умами современного общества. Только прирожденный мифоман Достоевский имел счастье парадоксальным образом временами договариваться до ужасающей правды, а патологический правдолюб Толстой к концу жизни уже так заврался перед собой и запутался, что нечем стало дышать. И оба в ясную минуту преклонялись перед совершенно не педантичным умом и светлым гением Пушкина.
Дневники и художественное творчество Толстого – сообщающиеся сосуды, только «градус» в них разный. В одном – «брага» наблюдений, рассуждений и поучений, в другом – чистый «алкоголь» великой прозы. Но кто в состоянии осилить сегодня все 90 томов Полного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого? Да и нужна ли кому такая огромная жертва бесценного времени собственной жизни?
Однако держать в уме и сердце колеблющийся, раздираемый противоречиями образ одного из самых великих русских писателей стоит и необходимо.
Рассудок, ум и разум
Дневники Толстого не представляли бы собой такую ценность для потомков, если бы не принадлежали великому писателю. Это поразительно, что одна и та же личность, одно и то же мировоззрение опрощения и моральный пафос справедливости в искривленном зеркале и увеличительном стекле художественной литературы порождает такие величайшие произведения, как «Война и мир», «Анна Каренина» и другие, а на уровне прямого высказывания поражает несносной нравоучительностью и неразрешимыми противоречиями.
Виной тому рассудок, и Толстой был грандиозным самоучкой и мучеником рассудка. А рассудок умеет только расчленять, противопоставлять, анализировать и бесконечно рефлектировать. Прибегая к языку русских сказок – это «мертвая вода» познания, способная срастить, но не способная оживить то, что было расчленено. Этой бедой была заражена вся вторая половина XIX века. Имя ей позитивизм, а расплатой стала Первая мировая война со всеми ее последствиями. Толстой как бы ни при чем – в своем учении он категорический противник войн и любого насилия, пацифист. Одновременно он анархист – отвергает государство как аппарат насилия, цивилизацию как нечто лишнее, вредное и лицемерное и в противовес выстраивает крестьянскую утопию и философскую веру. Особенность так называемой философской веры, лишенной так называемого символа веры (христианство без Христа, нирвана без Будды и т.п.), состоит в ее бессодержательности. Было уже такое столетием раньше: проповеди Руссо о возвращении к природе и естественному дикарю и провозглашенный Робеспьером культ безличного Верховного Существа. Закончилось гильотиной. И столетие спустя не могло закончиться ничем другим, прав Ильич. Кстати, извращенный моралист Руссо был кумиром Толстого, в молодости он готов был носить медальон с его портретом на груди вместе с иконкой.
Но и рассудок – это еще полбеды. Потому что свойственный XIX веку культ великих писателей (как свойственный ХХ веку культ актеров и политиков, становящихся лицедеями, о чем пророчествовал Ницше) был сопряжен с гипертрофированным властолюбием этих последних, желавших быть так называемыми властителями дум. Не случайно современники острили, что в России два царя, но император Николай ничего не в состоянии поделать с Толстым, а тот колеблет его трон.
Изощренный правдоискатель Лев Толстой, изнемогающий под гнетом морали, записывал:
«Спрашивал себя: зачем я пишу это? Нет ли тут личного желания чего-либо для себя? И уверенно могу ответить, что нет, что если пишу, то только потому, что не могу молчать, считал бы дурным делом молчать, как считал бы дурным не постараться остановить детей, летящих под гору в пропасть или под поезд».
Интересный образ: пропасть, беспечные дети. Через полвека американский дзен-буддист Сэлинджер напишет культовый роман «Над пропастью во ржи», а еще десять лет спустя «завяжет» навсегда с литературой, осознав вдруг, какое это небезопасное и небескорыстное дело. А вскоре его читатели примутся ни с того ни с сего стрелять в Джона Леннона, Рейгана, голливудских див, с романом о бунтаре Холдене Колфилде под мышкой – и это не вымысел, а полицейские хроники! Кто бы знал...
А ведь граф знал, что мораль – то, что должно требовать от себя, а не от других, и писал об этом... через раз. Даже простой ум способен не позволить отдельному человеку обустроить и осчастливить человечество. Так отчего же он буксует так часто?
И только разум, как молекула вселенского Разума, способен в какой-то мере примирить нас с мирозданием и удержать в целомудрии – мудром понимании целого, как в романах, повестях и рассказах Льва Толстого.
Рационализм, этот культ рассудка, прошелся, как Смерть с косой, по русской культуре послепушкинского и особенно разночинского периода: поздние Гоголь, Лермонтов, Достоевский и почти все так называемые шестидесятники. Не миновала беда сия и позднего Толстого.
Оправдание Толстого
Оправдание дневников Толстого и его зачастую односторонних высказываний в их потрясающей противоречивости и непоследовательности, позволяющей сказать: Се человек!
Отличие обычного человека от великого состоит в том, что он делает не больше и не меньше ошибок, а только меньшие ошибки. Невозможно на нескольких страницах дать даже приблизительное представление о том, как много для России и мира сделал Толстой. Он создал и населил целую неумирающую страну и сам стал одним из ее краеугольных камней. Здоровое ядро его морализма имеет вневременной и евангельский, раннехристианский характер. Толстого смолоду снедало желание жить по совести и творить добро, что невозможно в разделенном мире без живой, а не придуманной веры.
Вот запись Маковицкого 1916 года о вдове великого писателя, прозревшей задним числом:
«Приходили вдовы (двенадцать) к Софье Андреевне за месячной помощью.
– Одна из них, – рассказывала Софья Андреевна, – бабушка пятерых внучат и ни отца, ни матери. Как им прожить? Есть ли у них корова, не спрашивала. Что они делают? Утром проснутся – во что одеться... А мои сыновья тысячи в карты проигрывают... Понимаю, как Льву Николаевичу, раз у него на это открылись глаза, трудно ему было жить...»
Страстно отрицая цивилизацию, Толстой тешился, как ребенок, и восторгался техническими новинками – граммофоном, авторучкой с фонариком, термосом, велосипедом, собирался даже писать сценарии для синематографа, чего тогда еще никто не делал.
Лишенный чувства юмора, Толстой умел радоваться и веселиться, заразительно смеялся и плакал от классической музыки, подобно Ленину. Любить никогда не умел, но часто влюблялся в людей. Восхищался, как его отшил извозчик-лихач, приняв по одежке за простолюдина: «Руби дерево по силе!» Матерился, как настоящий русский барин, чем вгонял в краску Чехова и смущал Горького. Доктринером он был ровно столько же, сколько озорником и неутомимым испытателем людской природы (правда, в поздней старости жаловался Черткову, что люди ему надоели – всё уже известные типы, ничего нового). В шестьдесят лет подолгу висел на турнике вниз головой, как нетопырь, и так разговаривал с крестьянами. «Мусорный был старик!» – отозвался кто-то из яснополянских крестьян о бывшем барине (злоязычная Ахматова любила эту шутку). Кстати, в 1905 году Толстые наняли вооруженного абрека охранять яснополянскую усадьбу от собственных крестьян.
А вот сценка, записанная Горьким:
«Сулер, Чехов, Сергей Львович и еще-кто-то, сидя в парке, говорили о женщинах, он долго слушал безмолвно и вдруг сказал:
– А я про баб скажу правду, – когда одной ногой в могиле буду, – скажу, прыгну в гроб, крышкой прикроюсь – возьми-ка меня тогда! – И его взгляд вспыхнул так озорно-жутко, что все замолчали на минуту».
И Горький сравнивает Льва Толстого то с богатырем Святогором, которого земля не держит, то с дерзким новгородцем Васькой Буслаевым, то с неистовым протопопом Аввакумом, то с ледяным скептиком Чаадаевым.
В восемьдесят два года старец Толстой одним ударом разрубил тот кокон, который сам сплел за долгую жизнь, и выпорхнул на свободу. После бегства из Ясной Поляны и посещения родной сестры в монастыре он собирался податься на юг России, на Северный Кавказ, где когда-то недожил свое, недовоевал, недолюбил и где теперь хотел раствориться в безымянном людском море. За ним организовали погоню. Незадолго до того близкие собирались признать его сумасшедшим. Но он улизнул от них и своих собственных учеников в небытие. Последние слова его были смиренны:
«Только одно я прошу вас помнить: на свете пропасть народа, кроме Льва Толстого, а вы помните одного Льва»...
Игорь Юрьевич Клех – прозаик и эссеист.