Не играйте с памятью!
Фото Владимира Захарина
Всякая сверхдержава – это тоска по сверхтотальности, по мировому господству. Но и для многих граждан бывшей сверхдержавы тотальность – это все еще весьма притягательный, ностальгический образ полноты бытия. Отсюда быстро нарастающее общественное умонастроение, которое можно назвать «тотальгией».
ТотальгИя (скорнение слов «тотальность» и «ностальгия», от греч. algos – страдание, боль) – тоска по целостности, по тотальности, по тоталитарному строю, в том числе по советскому прошлому.
Производные: тотальгИческий, тотальгИровать (предаваться тотальгии).
Тотальгия – это чувство многостороннее. Тотальгия бывает идейной, зрительной, вкусовой и даже обонятельной и осязательной – я помню пыльновато-синтетический запах и шелковистое прикосновение пионерского галстука. Тотальгия может разыграться при виде орденоносной газеты, когда соскребываешь старые обои на даче либо когда ешь тушенку или любительскую колбасу, с их неповторимым вкусом советского деликатеса.Тотальгия – это тоска по единению с народом.
Хотеть, в отличье от хлыща
В его существованье кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
(«Столетье с лишним – не вчера...», 1931).
Такова раннесоветская поэтическая формула тотальгии у Бориса Пастернака. Тогда, в начале 1930-х годов, тотальгия еще была обращена в коммунистическое будущее, как мечта интеллигентного одиночки о слиянии с новой породой людей. Нынешняя, постсоветская тотальгия в основном обращена в брежневский застой, или «засрай» («застойный рай»). Но со временем все более заметны формы уже не возвратной, но наступательной тотальгии, тоски по тоталитарному будущему: неофашизм, неонацизм, евразийщина...
Многие выходцы из советской эпохи, даже антисоветчики, разделяют чувство тотальгии. Ведь это не чье-то чужое прошлое, а наше собственное: юность, надежда, тревога, даже и страх, который тоже украшает жизнь, когда смотришь на него обернувшись назад, из другого времени. И вот уже весь народ поет тотальгические «песни о главном».
Что-то ты опять взялся перечитывать журналы 1970-х. Тотальгия?
Тотальгией очень многое объясняется в нашем времени: властная вертикаль, полуторапартийность, ось «вождь–народ»... Трудно отделить в этой тотальгии утопию от пародии, а мемуар от пиара.
Новейшая тотальгия неожиданно захватила даже здравомыслящего и живоумного Дмитрия Быкова. Как и многие, я восхищаюсь его многогранностью, неистощимостью, блеском стиха и прозы. Да и по существу бываю с ним согласен процентов на 90. Но как только речь заходит об СССР, поражает странное слепое пятно в этом светлом и блестящем уме.
«...Советский Союз утонул, империя пала. Можно относиться к этой эпохе сколь угодно критично, но мы видим, что погубившие ее вещи обернулись гораздо большей бедой. Очень многие идеи, которые советский проект предложил России, для любой другой страны могли бы оказаться спасительны и целительны, но у нас благие начала были сожраны первыми. /.../ Критика СССР с той точки зрения, что там невозможно было купить колбасу или мужские носки, – величайшая пошлость. Я предпочел бы жить в стране, где есть цель, смысл, идеалы. Для меня это ценнее, чем хорошие носки. Да, Советский Союз был изрядной дырой во многих отношениях, но в эту дыру сквозило будущее» («Аргументы и факты», http://www.spb.aif.ru/society/article/43473. Правда, это только запись беседы. Но можно послушать и саму беседу и убедиться: именно это Быков и говорил. Видео:http://shabaev.ru/raznoe/video-20-let-posle-raspada-sssr-imperiya-zla-rossiya.html#more-4258).
Да разве дело в колбасе? Критиковать тех, кто критикует СССР за нехватку колбасы, тоже пошловато. Дело в том, что мы жили в колбе, из которой выпаривали все человеческое, оставляя в сухом остатке порох для завоевания мира. Да, при нехватке колбасы были в избытке Идеалы. Но какие? Минимизировать человека до придатка партийно-чекистских органов. Единица – ноль, единица – вздор. Нравственно то, что служит делу партии. Всеобщее доносительство. Враги народа. Большой террор. Процессы, процессы... Классовая борьба. Уничтожение целых сословий и этносов. Раскулачивание. Разорение деревни. Голод. Интеллигенция – говно нации. Союз воинствующих безбожников. Партия – ум, честь и совесть эпохи. Полпотия в грандиозном масштабе. Десятки миллионов ограбленных, замученных, расстрелянных.
Быков считает,что нынешняя Россия унаследовала от СССР самое худшее, а лучшим пренебрегла. «Самое отвратительное, что было в Советском Союзе, наоборот, оказалось чрезвычайно живуче». Но самыми отвратительными в СССР были Архипелаг ГУЛАГ и железный занавес. Неволя в квадрате: тюрьмы по всей стране и вся страна как тюрьма. В нынешней России ГУЛАГа и занавеса больше нет.
«Благие начала были сожраны первыми». Самое благое в СССР, по Быкову, – это расцвет культуры и литературы, великие просветительски-творческие достижения советской власти. Но ведь лучшие писатели были погублены физически или духовно: подавлены, уничтожены, сосланы, принуждены к молчанию. И это не отдельная «ошибка», не перегиб правильной линии, это суть самого идеала. «Литературное дело должно стать частью общепролетарского дела, «колесиком и винтиком» одного-единого, великого социал-демократического механизма, приводимого в движение всем сознательным авангардом всего рабочего класса» (Ленин. Партийная организация или партийная литература). Представим себе судьбу самого Дмитрия Быкова, родись он на несколько десятков лет раньше, не на исходе, а при начале Советии. Ни один из его романов не был бы напечатан, разве что мелкие повестушки, фрагменты – судьба Андрея Платонова. А попробовал бы издать за границей – судьба Синявского и Даниеля. За сатирические стихи и публицистику, как за злобную антисоветчину в заговоре с ЦРУ, отбывал бы срок в Мордовии, лет 15, не меньше. Даже за чтение таких «поэтогражданских» стихов в кругу близких друзей разделил бы судьбу Мандельштама. Лирические стихи – раз в два-три года в «Юности» как прицеп к патриотическим стихам-«паровозам». И при этом – ни одного выезда за границу. Никаких встреч с читателями. Никаких радио- и телеэфиров. Так зачем же всуе хвалить такой режим, который, вернись он хоть на один день, сразу уничтожил бы своего хвалителя? Зачем это риторическое самоубийство?
«Да, советская власть натворила отвратительных дел, но при этом всегда говорила очень правильные слова, и эти правильные слова успели воспитать несколько неплохих поколений. Я долгое время для себя решал вопрос, почему это так, и пришел к выводу, что важен не вектор, а масштаб. Советская диктатура была первоклассной, а нынешняя свобода является второсортной, это очень посредственная свобода». (Быков, там же)
Нет, воспитывают не сами по себе правильные слова, а именно расхождение правильных слов и отвратительных дел. И ничего, кроме апатии, цинизма, лицемерия, злобы, изуверства, предательства, человеконенавистничества, такое расхождение воспитать не может. А хвалить советскую диктатуру за то, что она была первоклассной, – это такое сальто мортале первоклассного ума, что, кажется, он вправду мортализирует до «полной гибели всерьез». Любование красочным злодейством в его вселенском масштабе... Неужели не ясно, что самая посредственная свобода неизмеримо лучше самой первоклассной диктатуры, потому что позволяет человеку выжить и сохранить достоинство и милосердие?
Вообще абсурдна сама формулировка: великое зло лучше, чем маленькое добро; великая несвобода лучше, чем маленькая свобода; самый адский ад лучше, чем не вполне райский рай. Это не просто экстремизм, но еще и морально вывернутый наизнанку. И вообще: важен, оказывается, масштаб, а не вектор. Несвободище лучше свободки. Лучше море зла, чем капля добра. Это не просто парадоксализм подпольного человека, сказавшего, что лучше миру погибнуть, а мне чай пить. Там был всего лишь эгоцентризм: своя чашка ближе к телу. Но у Быкова не эгоцентризм, а идеализм, по-своему бескорыстный, даже жертвенный: лучше человечеству закатать себя в фундамент величавой диктатуры, чем по чайной ложке вяло упиваться посредственной свободой. Такой надпольный, почти небесный идеализм идет гораздо дальше подпольного парадоксализма. Подпольный человек вовсе не ищет уничтожения мира, он просто соблюдает свою свободную прихоть, свой маленький чайный интерес. А провозгласить великое злодейство морально превосходящим скромное добро, косвенно предположить, что Сталин и Гитлер достойнее какого-нибудь нераскрепощенного обывателя, который не перекраивает грядущее Земли, а всего лишь возделывает свою грядку, – это такое обязывающее заявление, что даже в рамках «тотальгии» ему тесновато. Это экзальтирующий суперменский катастрофизм, причем уже ПОСЛЕ того, как он испытал себя в тоталитарной истории ХХ века и оставил после себя только кровь и пепел.
По ироническому совпадению беседа Дмитрия Быкова «20 лет после распада СССР» состоялась 11 сентября 2011 года, в десятую годовщину Великого теракта в Нью-Йорке. Наблюдатели не могли не оценить профессионализм этого самолетно-небоскребного перформанса, его предельную экономность, элегантность и эффективность, которая дала немецкому композитору Карлхайнцу Штокгаузену, лидеру мирового музыкального авангарда, повод эпатажно воскликнуть:
«То, что там произошло, – величайшее произведение искусства. Эти люди одним актом смогли сделать то, о чем мы в музыке даже не можем мечтать. Они тренировались, как сумасшедшие, лет десять, фанатично, ради только одного концерта, и умерли. Это самое великое произведение искусства во всем космосе. Я бы не смог этого сделать. Против этого мы, композиторы, – полный ноль» (Из выступления 16 сентября 2001 года в Гамбурге, на пресс-конференции перед открытием музыкального фестиваля. См.: http://www.gazeta.ru/2001/09/19/deduskastary.shtml.)
Такая эстетизация ужаса, конечно, может вызвать только ужас перед самой эстетикой. Немцу Штокгаузену было о чем тотальгировать. В анналах его отечества – тоже «первоклассная диктатура». За свое эстетское высказывание великий маэстро был подвергнут остракизму, его концерты в Гамбурге отменены, и его репутации нанесен непоправимый ущерб. Действительно, эта чудовищная по цинизму оценка позволяет за грандиозным масштабом свершения разглядеть вектор абсолютного зла, а главное, их взаимосвязь.
Вообще зло почти всегда масштабнее добра, потому что первое имперсонально, а второе – адресно, обращено к конкретным личностям. Что в истории добра было масштабнее, чем миссия Иисуса Христа? Но ведь и она главным образом воплощалась в исцелении, воскресении, спасении отдельных людей: Лазаря, дочери Иаира, расслабленного, самаритянки... Такая точечность, целенаправленность, ограниченность масштаба вписана в саму природу добра как действия личностного и различающего. Зато зло разит сразу многих, без разбора: войны, революции, диктатуры, катастрофы, природные катаклизмы... Нет такого стихийного явления, равносильного цунами или землетрясению, которое было бы со знаком плюс, то есть вызывало бы массовое ликование и сопровождалось всеобщим счастьем. Зло полноводно, вулканично, ураганно, легко развертывается в величественную панораму, живописуется, эстетизируется. Не только тоталитаризм есть зло, но в самом зле есть свойство тотальности. Поэтому по своему масштабу добро, как правило, проигрывает злу. И если во главу всех ценностей поставить масштаб, то понятно, какой вектор получится на выходе – отрицательный.
Но вернемся к нашей родной тотальгии. «Я долгое время для себя решал вопрос...». Значит, у Быкова это не случайная оговорка, а плод длительных раздумий. Но как такой веселый, светлый, просветительский ум мог прийти к столь тотальгическим выводам?
Мне кажется, ключ – в любимом герое и как бы alter ego Быкова – в Борисе Пастернаке. Он ведь был одним из первых поэтов, от души восславивших Сталина – как художника:
Мне по душе строптивый норов Артиста в силе... <...>
А в те же дни на расстоянье
За древней каменной стеной
живет не человек, – деянье:
Поступок ростом с шар земной.
(«Художник», 1936).
Вот он, планетарный масштаб, столь угодный артисту, соразмерный ему как Фаусту и фантасту. Эстетическая тотальгия – это платоно-вагнеровская утопия о государстве как совершенном произведении искусства, мечта художника слова о художнике дела. И пусть это всеблагое государство, воздвигнутое гением поступка, не потерпит свободного гения слова, изгонит или задушит поэта как своего соперника – он рад принять и это. И «весь я рад сойти на нет В революцьонной воле» («Весеннею порою льда...», 1931).
А теперь процитирую самого Быкова, который в своем «Пастернаке» как бы предсказал собственную тотальгию:
«Самое же горькое заключается в том, что для Пастернака – и для любого крупного дарования – главным критерием оценки события или деятеля является масштаб. Масштабное зло можно ненавидеть, но уважать, – мелкое и компромиссное добро чаще всего удостаивается презрения» (Дмитрий Быков. Борис Пастернак. – М.: ЖЗЛ, 2005, c. 521–522).
Быкову горько за Пастернака. Мне – за Быкова.
Но есть и разница. Пастернак эстетизировал диктатора, пока его исторический масштаб еще был очевиднее, чем моральный вектор. Первоклассная диктатура только строилась, и еще можно было жить «в надежде славы и добра», уповать на сохранение масштаба при повороте вектора: от красочного зла – к красочному добру.
Столетье с лишним – не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни.
/.../
Но лишь сейчас сказать пора,
Величьем дня сравненье разня:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Итак, вперед, не трепеща
И утешаясь параллелью...
Дмитрий Быков. Лукавит или заблуждается? Фото Евгения Зуева (НГ-фото) |
(«Столетье с лишним – не вчера...», 1931).
Но сейчас, восемьдесят лет спустя, параллель не утешает, перед нами уже не начало славных дней, а их бесславный конец. Можно бестрепетно ринуться вперед, и в этом обаяние риска, но ринуться бестрепетно назад – это уже инерция заколдованности и гибельной обреченности. Тогда «в эту дыру сквозило будущее», а сейчас – прошлое. Такова разница поступательной и возвратной тотальгии.
Лучшее, что было в истории тоталитарной державы, – это именно перемена масштаба, переход от первоклассной диктатуры к посредственной. От Сталина к Брежневу. И далее к Путину. Да здравствует посредственность! Если страна обречена на диктатуру, то пусть как можно более посредственную. Если убивает, то пусть не миллионами, а единицами, в надежде, что дальнейший рост посредственности сведет число жертв к нулю. Если вектор власти по-прежнему направлен ко злу, то спасение – не в укрупнении, а в предельном измельчении масштаба.
Конец советского строя со всей наглядностью прояснил то, что еще не было ясно в его начале. Пастернак, современник восходящей утопии, имел хотя бы эстетическое право на моральную ошибку. У нынешних тотальгистов такого права уже нет.