Россия, как компьютер, зависла в ожидании перемен. Время идет, а наша история остановилась. Она застряла где-то между Пушкиным и Чаадаевым, вынуждая нас к существованию в режиме неизвлеченных смыслов. У нас по-прежнему нет ответов на вопросы о том, кто мы и с кем мы: с Пушкиным или с Чаадаевым. Эта тема является болезненной для нашей культуры. Она нервирует нас, заставляет горячиться. И делать глупости. В смысле истории мы все еще находимся в XIX веке. И с Пушкиным, и с Чаадаевым.
Лицеист и гусар
Пушкин и Чаадаев познакомились в 1816 году в Царском Селе у Карамзина. Пушкин учился, Чаадаев служил в гусарском полку. Они сошлись, как лед и пламень. С одной стороны, восторженный лицеист по прозвищу Француз, с другой – герой войны 1812 года. Пушкин смотрел на Чаадаева как на пророка, на мудреца, недремлющая рука которого могла в любую минуту поддержать его. Но как смотрел Чаадаев на Пушкина?
О писателях принято судить по их сочинениям. Что можно сказать о Пушкине? Ничего. По словам Гоголя, каждый поэт отражается в своих стихах. Один Пушкин – исключение. Он все время от нас куда-то ускользает. Его нельзя застать врасплох, увидеть таким, какой он есть. Поди улови его характер, если он в одном месте показывает себя одним образом, в другом – другим. Характер Пушкина потому и светоносен, что он дипластичен, эмоционален. Амбивалентность Пушкина разогревает его до состояния плазмы. Пушкин двусмыслен, изменчив. Он живой. Чаадаев схематичен, однообразен, как застывшая кора огненной лавы.
Первый сумасшедший
У нас, у русских, есть странные символы: Царь-пушка, которая ни разу не стреляла, Царь-колокол, который никогда не звонил. И еще у нас есть великий писатель, который ничего не написал. Это Чаадаев, который в одном из писем брату признался: «Слов ни на что не нахожу и с досадою бросаю перо». В другом письме Чаадаев заговорит уже о своей полной бессловесности, вновь с досадой повторяя: «Сколько ни брался за перо, ни строчки не могу написать».
Тем не менее Чаадаев точно знает, что он философ, мыслитель, которого высоко ценит сам Шеллинг. Но философии нужны слова, много слов. А у него их нет. Поэтому Чаадаев, как святой, вынужден философствовать без слов. Но Бог милостив, и в мире появился Пушкин с чудесным даром слова. Чаадаев и обратился к Пушкину, мол, Пушкин, ты мне нужен, ты ведь слово, а я – ум. А уму никак нельзя без слова. Давай соединимся, давай из твоих слов построим железную дорогу, по которой помчится паровоз моего ума. «Нам суждено быть вместе», – восклицал Чаадаев. Но Пушкин отнекивался, уклонялся от союза. О чем Чаадаев сожалел. «Это несчастье, мой друг, – написал он Пушкину в 1831 году, – что нам не пришлось в жизни сойтись ближе». Я думаю, что это хуже, чем несчастье. Это судьба философии в России.
Там, где в Европе философу достаточно было слова, в России нужно было поставить на кон жизнь. В России философия сопряжена с сумасшествием. И первым в ряду сошедших с ума стоит Чаадаев.
Масоны
В России не всегда были партии. Раньше их заменяли масонские ложи. Их знаки и сегодня можно встретить везде, даже в Кремле и Донском монастыре. Кругом циркули, мастерки и глаза, вписанные в треугольник.
В окружении Пушкина, пожалуй, только Арина Родионовна не была членом тайного сообщества. Отец – масон. Дядя – масон. Друзья-декабристы – масоны. Хромой Тургенев, как и его брат, – тоже масоны. Говорят, Вяземский положил в гроб Пушкина перчатку как знак признания его братом по ложе. Масоны – это наши учителя, сеятели идеи равенства, братства и свободы. Пушкин – их нежный плод, легко ранимое создание. В 1817 году он написал Чаадаеву:
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья.
Россия вспрянет ото сна.
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
При чтении этого послания мне чудится Пушкин с циркулем, Чаадаев с мастерком, под ними – обломки, над ними – всевидящее око звезды и надпись «Товарищи на стройке». Ода «Вольность» – это, на мой взгляд, масонская идея в восприятии Пушкина, ее материализованный смысл. В ней Пушкин говорит так, как будто это юный Гайдар стреляет в тамбовских крестьян:
Самовластительный злодей,
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостью я вижу.
Конечно, от православия здесь у Пушкина нет ничего. Это не неистовство протопопа Аввакума. Здесь Русью совсем не пахнет. Здесь витает дух вольных каменщиков. По наблюдениям Ивана Ильина, Пушкин двигался от революционного бунтарства – к свободной лояльности, к мудрой государственности. Масонский дух «Арзамаса» рассеялся уже к 1825 году, в октябре которого Пушкин написал:
Ура, наш царь! Так выпьем
за царя.
Он человек. Им властвует
мгновенье,
Он раб молвы, сомнений
и страстей.
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал
лицей.
А через два месяца декабристы вышли на Сенатскую площадь. И Пушкин мог быть с ними. «И я бы мог», – написал Пушкин на страницах рукописи «Евгения Онегина», пометив среди нарисованных им профилей Пестеля, Кюхельбекера и Рылеева свой. На прямой вопрос Николая I, где бы он был 25 декабря, Пушкин так же прямо заявил: на площади. Но, я думаю, не потому, что он якобинец, а в силу благородства и личного достоинства.
Дед
Чаадаев имел восьмую степень посвящения в масонские тайны. Его дед, князь Щербатов, тоже не черносотенец, а очень влиятельный масон, он увлекался утопиями, переводил социалиста Фенелона, а также написал «Путешествие в землю Офирскую».
Что же хотели масоны? Прежде всего раздавить гадину, то есть Церковь. Они хотели построить социализм консервативного типа, создать светское государство. Для этого им надо было освободить государство от пут христианской веры, а также от связи государства с народными традициями, с национальными элементами общества.
Для Щербатова православие – это отсталое умоначертание, идиотизм деревенской жизни, который должен быть заменен рациональным вероисповеданием. Если Щербатов возлагал надежды на естественную религию, то его внук Петр Чаадаев довольствовался малым. Он жаждал замены православия католицизмом. Идеи князя Щербатова нашли свое отражение в «Философских письмах» его внука, Петра Чаадаева.
Разногласия
Пушкин прочитал первое философическое письмо Чаадаева еще в 1830 году, упомянув о нем в своем письме к Погодину. Прочитал и промолчал. В 1836 году Чаадаев, пытаясь сделать себя более известным, опубликовал письмо в «Телескопе». Пушкин очень удивился. Зачем он интимные мысли выставил на всеобщее обозрение? Ведь они написаны им частному лицу. Пушкин был недоволен. Впрочем, как заметил Тургенев, вся Москва опрокинулась на Чаадаева. Все стали его критиковать. Даже друзья, ибо Чаадаев неявное сделал явным, вслух заговорив о том, о чем следовало бы молчать. Масоны знают, что многие вещи надо делать тихо, негромко, за ширмой.
А что же Пушкин? Он, как всегда, гуляет сам по себе. Он не охотник, чтобы устраивать облаву, а Чаадаев – не зверь, которого надо обложить. Было бы странно, если бы Пушкин вместе со всеми в одном порыве негодования кричал Чаадаеву: «Ату его!» Это был бы уже не Пушкин, а Евтушенко или Вознесенский.
Пушкин не согласен с Чаадаевым, но говорит ему об этом мягко, доброжелательно. Да, разъединение церквей отделило нас от Европы. Но у нас свое особое предназначение. Если бы наши пространства не поглотили татары, то мы бы не спасли Европу. Татары – это не мавры. Они не принесли нам алгебру. Не научили нас читать Аристотеля. От татар у нас несвобода, деспотизм и жестокость.
Да, наше духовенство отстало, но не в религиозном смысле, а в том, что оно носит бороду. Вот и все. Петр I обрил бояр. А народ отстоял бороду и кафтан. И был доволен своей победой, глядя равнодушно на обритых бояр. И духовенство было с народом. Не университетам, а монахам мы обязаны своим просвещением. Православие – это не то, что вылилось из грязного истока христианской веры, это черта русского народа. То, что мы сами в себе открыли, взяв из христианства то, что у нас уже было. Поэтому дело не в православии, не в том, что оно нас отделяет от Европы. В конце концов православная реакция – это тоже Европа, а не Азия.
Разве можно говорить, что у нас нет истории, что мы исторически ничтожны, что Россия сонная, немая и пассивная. У нас другая история. У нас Петр I – это целая всемирная история. Правда, его реформы обрекли духовных лиц на бедность и невежество, рождающих в народе презрение к попам. До Феофана Прокоповича, склонного к католицизму, и Стефана Яворского, малоросса, зараженного протестантизмом, у нас были патриарх и поместный собор. И была соборность, симфония властей, которую Петр по научению Лейбница заменил коллегиальностью.
Но Петр I – царь, а царей не выбирают: они нисходят к нам. В России общие дела граждан вел царь, то есть человек, родившийся с этим правом. Царь – помазанник Божий. Бог определяет ту душу, которая должна родиться и быть монархом. Демократия же позволяет заниматься общими делами частным лицам, поэтому она делает возможным, чтобы общие дела велись в частных интересах какого-либо лица. Следует заметить, что если закон формален, то сознание чиновника неформально. Следовательно, оно корыстно. Чтобы избежать корысти, демократии нужно деперсонализировать правоприменение, формализовать действие так, чтобы любой его мог исполнить. А это значит, что если все люди равны, то и кухарка может управлять государством. То есть демократия колеблется в исполнении общих дел между корыстью и некомпетентностью.
Поэтому Пушкин называет демократию «забавой взрослых шалунов». К коим, видимо, относился и Чаадаев.
Пушкин – империалист
В России было два человека, которые говорили о том, что Пушкин – самый умный человек России. Это Николай I и Чаадаев. Царь – цензор Пушкина. Он не в счет. Ибо он сразу понял, с кем он имеет дело. А вот Чаадаев не сразу признал Пушкина. Ведь он и сам не дурак. У него авторитет, его уважают. Его первое философское письмо рассматривалось многими как луч света в темном царстве, как выстрел в ночи. Хотя какой это выстрел, если все, что написал Чаадаев, проговаривалось в беседах в домашнем кругу среди близких.
Герцен, глядя на Россию из Лондона, видел в Чаадаеве единственного оставшегося после декабристов борца за свободу. Хотя когда и с кем боролся Чаадаев, так до сих пор и неясно. Чаадаев легко согласился сыграть выпавшую ему роль легального диссидента. Все тот же Герцен, имея в виду Чаадаева, говорил: вот, смотрите, в России страдает всякий, кто не хочет быть скотиной, кто хочет жить по-человечески. Католик Адольф де Кюстин поддакивал Герцену и хвалил Чаадаева за смелость, с которой он критиковал греческую веру в пользу католицизма.
Затем случилось страшное: Пушкин написал «Клеветникам России» на взятие Варшавы русскими войсками. Масоны всполошились, заерзали, как пауки в банке, проводя заседания своих лож, подготовив реакцию общественного мнения. Рупором этого мнения стал Вяземский, друг Пушкина. Офицер, герой многих сражений, человек, под которым во время войны с французами были убиты две лошади, а он не покинул боевых порядков. Вяземский назвал стихи Пушкина промахом, ошибкой. Нам, говорил он, надоела географическая фанфаронада. Ну, разлеглась Россия от Перми до Тавриды. И что? Чем же здесь можно хвастать? Ведь у нас от мысли до мысли пять тысяч верст. Конечно, никаких мыслей в патриотических стихах Пушкина Вяземский не видел. А Чаадаев увидел и назвал Пушкина первым умом России и ее национальным поэтом, который связал ум со словом.
По характеристике Пушкина, Вяземский принадлежал к людям, не любящим Россию, критика правительства – это так, для отвода глаз. Конечно, Вяземский – не настоящий либерал. Чтобы быть настоящим либералом, нужно понимать, как сладостно Россию ненавидеть.
Кавказ
В XIX веке Россия вела войну на Кавказе. С одной стороны воевала империя, с другой – свободолюбивые дикие горцы. Пушкин мог, как либерал, выступить в защиту малых народов, но он не выступил, не вышел с протестом на Сенатскую площадь, не обратился за поддержкой к Европе. Пушкин поддержал империю, ее цивилизаторскую функцию. Ибо вместе с империей на Кавказ пришли самовар, книги и христианские проповедники.
Самостояние
В 1830 году во Франции происходила очередная революция. Чаадаев следил за событиями, ждал вестей, нервничал, ночи не спал, все думая, что же с миром там происходит, куда он идет и к чему. «У меня, – писал Чаадаев Пушкину, – навертываются слезы на глазах, когда я вижу, что покой мира закончился и счастье народов расстроилось».
Пушкин тоже видел, что происходит во Франции, но слезы на глазах у него не навертывались. Почему? Потому что для Чаадаева Россия – это пустыня, а Европа – это центр мира, мировая цивилизация. Для него имеет значение истина и не имеет значения место, в котором ты родился и живешь. У Пушкина другой взгляд на мир. Он пишет:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам,
В них даровано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его.
Вот есть эти два чувства, и ты стоишь на своих ногах, у тебя есть родина, и ты самостоятелен. И тогда Франция оказывается от тебя далеко, и есть вещи, которые тебя не касаются. А если у тебя нет этих чувств, если у тебя нет самостояния, то тогда ты оказываешься величиной, производной от событий, не тобой устроенных, не в тебе коренящихся. Чаадаев без самостояния.
Он пишет Пушкину о важности идей Сен-Симона, о мудрости Провидения, которое устроило царство Божие в Европе, о том, что мир разумен, рационален и что войн больше не будет. Разве что будут смешные воины, что поток крови людей благодаря Европе остановлен. Пушкин читает все это с какой-то отстраненностью и молчит, подбираясь к истории пугачевского бунта.
«Бунт и революции мне никогда не нравились», – говорил Пушкин Вяземскому еще в 1826 году. Любые изменения в обществе хороши, если они происходят от одного улучшения нравов, от воздействия себя на самого себя. Революции же происходят оттого, что люди хотят изменить мир, не меняя самих себя. Любые изменения в обществе возможны, если они не ставят под вопрос существование государства. Чаадаев же тем и знаменит, что поставил под вопрос само существование России.
Наше все
Петр I расколол Россию на части, на верх и низ, на левое и правое. Сами собой эти части уже не держались вместе. Чтобы их удержать, нужна была не культура, а власть, государство. В Пушкине эти части соединились. В нем идея свободы опиралась на имперскую идею.
Империя – это единозаконие, отсутствие привилегий. Свобода рождается вовне как привилегия немногих. Империя не церемонится с внешней свободой. Не видит в ней особой ценности, оставляя возможность для актуализации внутренней свободы. Внутренняя свобода может быть без внешней. Она самоценна. Это не привилегия, а произвол. Обременение, от которого трудно отделаться, ибо оно состоит в воздействии себя на самого себя. И в этом действии ты ни от кого не зависишь. В том числе и от себя. «Ты сам свой высший суд», – так формулирует Пушкин принцип актуализации внутренней свободы.
Действовать свободно – значит действовать по совести. «Жалок тот, – говорит Пушкин, – в ком совесть не чиста». Свобода не невинна. Она губительна для тех, кто не может выдержать ее абсурд, не может пробиться через ее хаос и произвол. Государство – это всегда стеснение свободы и одновременно обуздание зла и произвола. Не может быть так, чтобы государство стесняло свободу и одновременно не обуздывало зло.
Для Пушкина свобода – это «по прихоти своей скитаться здесь и там». Это свобода творчества, свобода, рождающаяся внутри него. Для Чаадаева свобода – это по преимуществу политическая свобода или материальная. То, что рождается и существует вне его. Без политической свободы жить можно. А вот без свободы внутренней жить нельзя. «Не дорого ценю я громкие права», – говорил Пушкин.
Но, когда царь, избрав в качестве примера Вальтера Скотта, стал учить его, как ему нужно писать «Бориса Годунова», Пушкин возмутился. Никто не имеет права вмешиваться в процесс творчества. Оно должно быть свободным. Иным образом оно просто не существует. Никакая цензура не смеет касаться и семейной переписки, ибо на ней также лежит печать внутренней свободы.
Чаадаев олицетворяет свободу, которая ведет непрерывную войну с государством. И в этом смысле он может быть поставлен в связь с русской интеллигенцией. Пушкин не имеет никакого отношения к русской интеллигенции, совместив в себе идею империи и свободы.
Народ
Чаадаев смотрел на русский народ косо. Вот итальянцы или французы хороши. У них даже простые лица «одушевленны и выразительны». А наши лица угрюмые, немые. Там, в Европе, – кругозор, здесь, в России, – «бессмысленность жизни без опыта». Мы, по словам Чаадаева, относимся к народам, стоящим на самых низших ступенях социальной лестницы. Что, видимо, Пушкина задевало. Ведь обидно стоять внизу социальной лестницы.
У Пушкина тоже нет никаких иллюзий насчет народа. Народ – это чернь, которая
Легко пустой надежде предана,
Мгновенному внушению
послушна,
Для истины глуха и равнодушна,
И баснями питается она.
Наш народ как будто окаменел в своей бесчувственности. Так Пушкин в отчаянии говорил:
Нет, милости не чувствует
народ,
Твори добро – не скажет он
спасибо,
Грабь и казни – тебе не будет
хуже.
И все же Пушкин не Чаадаев. Чаадаев, имей он деньги, с удовольствием бы уехал к тем народам, которые он нежно полюбил, и легко бы оставил свой, который он мудро возненавидел. «Клянусь честью, – писал Пушкин Чаадаеву, – что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, какой нам Бог ее дал». Хотя и он в юности мог в запальчивости сказать: «Я презираю мое отечество с головы до ног». Однажды Пушкин ехал вместе с англичанином. И Пушкин, как всякий русский, немного заискивая перед иностранцем, кивнув в сторону проходившего крестьянина, сказал: «Какое несчастье быть рабом». Англичанин изумился. «Помилуйте, – сказал он, – где же вы видите раба? Смотрите, с каким он достоинством ходит, говорит». И впоследствии Пушкин уже от своего имени повторял слова англичанина. В «Путешествии из Москвы в Петербург» Пушкин писал: «Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского унижения в его поступках и речи? О смелости и смышлености говорить нечего┘ В России нет человека, который бы не имел собственного жилища. Нищий, уходя скитаться, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть признак роскоши, у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности».
У Пушкина была Арина Родионовна, у Чаадаева ее не было, и поэтому у него не было вкуса к русской жизни. Он не мог сказать весело и грустно: здесь русский дух, здесь Русью пахнет.