...Мы приехали в Америку в августе 1987 года. Я послал в издательство «Либерти» рукопись книги «Друзья и тени», где была глава о Бродском, и несколько рассказов в журнал «Время и мы». И вдруг у меня взяли сразу три рассказа, а издатель «Либерти» позвонил и сказал: «Приезжайте, договор заключим». Но мы все тянули, просто у нас денег не было. Наконец решили поехать в Нью-Йорк с друзьями на Рождество. Ничего нет красивее, чем Нью-Йорк на Рождество. Может быть, Москва вокруг Кремля. Остановились мы в квартире-студии в Манхэттене. Студия принадлежала дочери банкира, который навещал нас в «отказе». В холодильнике была водка, какая-то еда. Мы бродили по Нью-Йорку, веселились вовсю, заходили отогреваться в японские ресторанчики. Там водка сакэ теплая, хотя и не такая забористая, как наша. Издатель «Либерти» вручил мне чек, так что на первое время деньги появились. Забрели мы в украинский ресторан, где давали борщ с галушками и перцовую водку – горилку. На этикетке пылал красный галльский колпак перца.
Я не мог не зайти к Иосифу, будучи в Нью-Йорке. Хотя до меня уже доходили слухи, по-моему, Женя Рейн говорил, что Иосиф не одобрял, что я когда-то вступил в Союз писателей. Правда, я уже давно вылетел из него. Я не знал, как он встретит меня. Иосиф за две недели до этого получил Нобелевскую премию. Я знал его адрес. Женя дал мне. И телефон тоже. Было около шести вечера. Я решил пойти просто так, без всякого звонка. Я боялся ему звонить: вдруг что-то не то и я его не увижу. А я всегда относился к нему с большой любовью, с какой-то нежностью даже. И мы пошли, хотя все меня отговаривали: не надо, не ходи, он тебе ни разу не написал, зная, что ты в «отказе». Я им отвечал: «Господи, он столько перенес, ну что я буду сейчас считаться! Мы с ним не ссорились». Взяли такси. Нашли улицу Мортон, номер 44. Дом невысокий, каменный. Квартира его на первом этаже. Крыльцо в несколько ступеней. Я нажимаю на кнопку звонка. Несколько раз нажимаю. Никто не отвечает. Вдруг открывается дверь и выходит Иосиф. Немного заросший рыжей щетиной, одетый по-домашнему в клетчатую фланелевую рубашку, джинсы. Я говорю: «Ося. Это ты?» Он обнимает меня: «Давид, как хорошо, что ты приехал!» Я говорю: «Я не один, там Мила, Максим и наши друзья». – «Давай всех ко мне приводи!» Как будто бы мы только вчера расстались: такой милый, такой простой, домашний.
Привел нас в свой кабинет-гостиную. Стол с пишущей машинкой, в ней стихотворение, которое Иосиф перепечатывал с рукописного текста. Компьютера я не помню. Этот стол был справа. Мы сидели на диване, а слева был другой стол, заполненный папками, бумагами, книгами. Напротив нас были книжные полки. Почему-то в памяти остался том (или несколько томов?) Цветаевой. «Что будете пить? Коньяк будете? Я кофе сварю». Он так засуетился, как будто близкие родственники приехали.
Иосиф ушел на кухню. Я пошел за ним. Надо было в туалет. Проходил я через маленькую, негде повернуться, спальню. Я заглянул на кухню. Он варил кофе. «Видишь, как тесно живу. Как дома, на Пестеля. Помнишь?» – «Помню, Ося. Теперь будешь жить посвободнее». – «Надеюсь», – хихикнул-усмехнулся он. У него была такая усмешка язвительно-беззащитная. Насмешка над собой, что ли. Друзьям она была понятна. Недругам казалась обидной.
Иосиф принес поднос с кофейником, чашки, рюмки, бутылку «Арарата». Кто-то предложил тост за нового нобелевского лауреата. Мы все выпили, заговорили о России. Кое-что Иосиф расспрашивал о знакомых. О Рейне, о Сапгире. Я спросил его о моих стихах, которые должен был ему передать Аксенов. Иосиф не ответил про Аксенова и вдруг говорит: «Ну а чем же мы будем заниматься?» (Горбаневская в своем мемуаре о Бродском подметила, что Иосиф как будто бы взял эту множественную форму «Чем мы будем заниматься? Что мы будем читать?» из польского языка). А я говорю: «Я буду писать стихи, прозу, заниматься научной работой, то есть делать то, что делал всю жизнь». – «А где?» – «Может быть, в Браунский университет возьмут». – «Это хорошо, что – наукой. Литературой здесь не проживешь». – «А ты, Ося?» – «Приходится преподавать». Я тогда почти ничего не знал о реальной ситуации в русскоязычной литературе на Западе, а первые успехи создали ложную иллюзию возможности жить писательским трудом. Я ответил: «Сейчас заключил договор на книгу литературных мемуаров. Кстати, там есть глава о тебе. Я хочу, чтобы ты ее прочитал до корректуры». – «Мне, – говорит, – не надо. – Мне совсем неважно. Пиши, что хочешь». – «Нет, Ося, я хочу, чтобы ты ее прочитал, и я тебе ее пришлю. Если ты не ответишь, значит, все в порядке. А если тебе что-то не понравится, ты мне напиши. Я пошлю такие главы всем, кто здесь живет: тебе, Бобышеву. Аксенову».
Я так и сделал: всем послал.
Мы хорошо так сидели, часик или полтора. Иосиф подарил мне свои книжки: «Конец прекрасной эпохи», Ардис, 1977; «Часть речи», Ардис, 1977 (оба тома подготовлены к печати Владимиром Марамзиным и Львом Лосевым). Подарил еще и только что вышедшую книгу стихов «Урания», Ардис, 1987 – с трогательной надписью: «Додику Шраеру Бог знает сколько лет спустя от Иосифа. NYC. 27-е дек. 1987». И перед самым уходом наклеил на внутреннюю часть обложки «Урании» библиографическую карточку, на которой написал свой телефон и адрес: «И.Б. 9290481/44 MORTON ST NYC 10014». Самое последнее в этой книге стихотворение «Мысль о тебе удаляется┘» – это ностальгия по утраченной родине и ушедшей любви: «То-то же снег, этот мрамор для бедных, за неимением тела/ тает, ссылаясь на неспособность клеток –/ то есть, извилин! – вспомнить, как ты хотела,/ пудря щеку, выглядеть напоследок./ Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,/ бормотать на ходу «умерла, умерла», покуда/ города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,/ дребезжа, как сдаваемая посуда».
Мы еще задержались в Нью-Йорке, у меня было приподнятое настроение, я заключил договор, получил аванс через три месяца после приезда в Америку, это тоже не шуточка! На следующий день я звоню, чтобы попрощаться, и говорю: «Ося, если я приеду опять в Нью-Йорк, могу я у тебя остановиться?» Мы ведь расстались на такой ноте, как будто бы родственники. А он говорит: «Нет, нет». Это меня ошарашило. Если бы он мне позвонил, я бы отдал ему свою постель и ушел бы к соседям. Я понял, что он изменился, что-то произошло. Просто я не заметил перемену. Я говорю: «Хорошо, Иосиф, я просто пошутил».
И я уехал и послал ему эту главу. Он не ответил.
Книжка вышла, я ему послал эту книжку. Он не ответил.
Я ему позвонил, говорю: «Ося, ты получил мою книжку?» – «Да, получил». – «Раз ты не ответил, значит, одобрил, во всяком случае, не возражал?» – «Да. Я и сейчас не возражаю. Но я бы о тебе написал по-другому».
Я узнал, что он собирается приехать в Провиденс. Он хотел быть профессором английской литературы в нашем Браунском университете. Там должно было быть его выступление. Я позвонил ему в Нью-Йорк: «Иосиф, ты приедешь, пожалуйста, милости прошу остановиться у нас». – «Ну, мы увидимся, я буду читать, приходи на мое чтение». Конечно, я пошел, все мы пошли. Он читал очень успешно, курил все время, ему задавали вопросы о Рейне и Наймане, о русской литературе. Он видел, что я сижу перед ним, но ко мне не обратился, как будто меня там не было. Конечно, в перерыве я к нему не подошел, уехал домой, для меня это была страшная обида. Это была последняя встреча с ним живым.
* * *
А между тем приближалось 28 января 1996 года. Сабантуй по случаю моего 60-летия перенесли на субботу, 27 января.
Половину дня 28 января приходили в себя после именинного загула. А под вечер позвонил из Филадельфии поэт Виталий Рахман и сказал, что ночью умер Иосиф Бродский. Потом по телефону из Нью-Йорка издатель «Серебряного века» Григорий Поляк подтвердил страшную весть. Я позвонил Дмитрию Бобышеву. Он жил в городе Шампэйн, неподалеку от Чикаго. Дима заплакал, узнав, что Иосиф умер. Потом еще раз позвонил Поляк и сказал, что прощание с Бродским будет в итальянском похоронном доме в Гринвич Виллидж в Нью-Йорке.
Утром 30 января 1996 года я сел на девятичасовой автобус Бостон–Провиденс–Нью-Йорк и отправился прощаться с Иосифом. В дорогу взял его маленькую книжечку, изданную в 1990 году в Питере. Много стихов было о смерти. В 12.45 я приехал в Нью-Йорк, выпил чашку кофе, взял такси и сказал шоферу, куда ехать. Я хотел купить русскую газету на автобусном вокзале, но продавали газеты только на английском или испанском языках. Накануне были некрологи об Иосифе в газетах «Нью-Йорк таймс» и «Бостон Глоуб». Шофер вез меня через центр. Город жил своей суетной жизнью. Я приехал немного раньше двух часов, когда открывался доступ к телу покойного. Это был итальянский (католический) похоронный дом с объявлениями об отпевании умерших в разных церквах. Об Иосифе было сказано, что отпевать его будут в соборе рядом с Колумбийским университетом. Около двери толпились русские корреспонденты и первые из пришедших проститься с поэтом. Скоро нас пустили в зал. Передо мной шла очередь в 10–12 человек. Я надел свою черную кипу. Я встал напротив гроба и всматривался в черты покойного. Лицо у него было торжественное, красивое. Лоб мощный, нос крупный. Он походил на спящего патриция. В сложенных руках был кипарисовый крест на черном шнурке. Я тяжело перенес смерть Бродского – от 28 января, когда узнал об этом, до того момента, когда я встал напротив гроба и увидел, что ему вложили крест в руки. Больше не было тяжести, не было пронзительной жалости. Оставалась неуемная тоска по человеку, которого я знал как гения со времен нашей питерской молодости. Умер Ильюша Авербах, который первым назвал Бродского гением. Теперь Иосиф. Я стоял напротив гроба, как еврей над гробом еврея. Я прочитал по памяти поминальную молитву.
Приехал из аэропорта Кеннеди Евгений Рейн, сгорбленный от горя. Он не мог сразу войти в зал с гробом. Сел рядом со мной на скамейку, спросил, приехал ли Дима (Дмитрий Бобышев). Когда узнал, что тот не приедет, сокрушенно сказал: «Дурак он».
Я вышел на улицу. Корреспондент телевидения спросил, кем был по моему мнению Бродский. Я сказал, что Иосиф был гениальный еврей, который вслед за Пастернаком и Мандельштамом прославил русскую поэзию.
Провиденс, США