Александр Проханов. Надпись. Роман. - М.: Ad Marginem, 2005, 640 с.
Песенка мясника
Я уже видел его за месяц до этого. Он стоял на ступеньках, веселый и отсутствующий взгляд, крутил четки и напевал: "Бессамэ... Бессамэ мучо!" Монашеские четки, черные, деревянные, просмоленные, и эта легкомысленная песенка.
До этого я слышал эту песенку от другого человека. Совсем в детстве. В магазинной очереди. За прилавком возник, выплывая из подсобной двери, мясник.
С ясным мягким лицом, в кровавом фартуке... И он напевал именно эту легкую песню, пока брал топор, а потом делал замах.
Так что - "экзотично!" - подумал я, вспомнил топор, кровь на фартуке, увидел четки и плывущий взгляд. Взгляд Александра Проханова.
И Проханов сразу мне понравился.
Но это было случайное пересечение месяц назад. Тогда я просто шел мимо в школу, а газетный штаб Проханова находился между моим домом и школой, вот я и увидел его на ступеньках.
А сейчас была цель. Был сильный весенний дождь. Комсомольский проспект несся со всей дури, как река. Гудели железные коробки машин. И вместе с рекой я мчал, промокая, разбухли от воды кроссовки, под куртку запрятана прозрачная папка с заветным листом.
Как я боялся, что московский дождь испортит важную бумагу! Мне было четырнадцать. Печатал я на машинке. Стихотворение.
Я взбежал по блестящим ступенькам. Потянул массивную дверь. Призраком дождя проскользнул через пост охраны. Попал в пустой коридор. Заметался, отряхиваясь, мотая головой, следя подошвами, трепетно храня папочку под курткой. Ринулся в боковой коридорчик - к первой попавшейся двери. Толкнул. Запнулся о порог. Протянул руки вперед. Папка нетерпеливо выскользнула под ноги.
Проханов был не один. С блондинкой. Они расхохотались.
Стихотворение с длинным названием "Любовавшимся на расстрел Дома Советов" вскоре вышло в газете. Начиналось так:
В черные кольца
заключена,
Челюстью сытою двигая,
Дымом тлетворным
встает ото сна,
Чернь выползает
безликая...
В семнадцать я оказался рядом с Прохановым в театре Губенко на банкете. Уже поклонник передовиц, я что-то выпытывал. А он горячим шепотом предложил жечь "Мерседесы", сделав пылающую тачку буржуя символом негодующей молодежи. Помню, как в восемнадцать лет оказался на закрытом заседании одной фракции, где писатель бешено метал бисер, взывал к боевому духу, убеждал не позориться при очередном думском голосовании, но бисер отлетал от розовых шкур функционеров. А бывший премьер-министр СССР перебил прекрасную прохановскую арию - вздохом: "Эх, распустят Думу, и не будет у нас ни факсов, ни максов..." И я остро сопереживал Проханову, ненавидел аппаратчиков, посылал ему глазами сигналы поддержки.
В двадцать один я очутился с Прохановым в Саратове на суде над Лимоновым. После душного процесса, лая овчарок, бледно-седого лица в серой клетке мы переместились ближе к Волге - и наконец-то поговорили по душам.
В двадцать три в Германии на Франкфуртской ярмарке я встретил Проханова, одиноким лосем вышагивающего среди стеллажей, поприветствовал, а в это время, спрятавшись за стендом, за нами едко следил щетинистый, похожий на ежика "либеральный критик".
В двадцать четыре - этой зимой - я угодил с Прохановым в одно купе на двоих, и в полночь, рассекая ледяную Россию, мы отметили его наступивший день рождения, а затем был город Воронеж, грузовичок, морозная толпа под флагами.
Подпольная хоругвь
Помню, как читал старинного советского Проханова от книжки к книжке, отыскивал у знакомых. На даче ночью в заброшеной бане среди пауков и мотыльков. Красная, изданная "Роман-газетой" книга с романтически лихой фотографией на обложке была особенно мной любима. Сидя в метро, я разворачивал ее, как хоругвь.
На первом курсе журфака я взялся писать курсовую по прохановским передовицам. Получил "отлично". Больше того - от меня потребовали сделать доклад по написанному на кафедре русского языка. Помню, как докладывал собравшейся профессуре, подбирая самые хлесткие цитаты, и лица либералов наливались мучительным сладострастием. Они уже тогда были влюблены в Проханова.
Но открыто его полюбить - как сейчас его любит, например, "Эхо Москвы", - было еще нереально. В этом была великая подпольная свобода ельцинской эпохи, когда мы с друзьями зачитывались Прохановым в "Завтра" или Лимоновым в "Лимонке" и осознавали, что писать так - дико талантливо, и что созданное П. и Л. - музыка для всех и ни для кого. Проханов писал для избранных. Бомонд его замалчивал или дурковато высмеивал. Читать его, зная, что остальные читатели - анпиловские старые дамы, было верхом эстетического удовольствия.
Помню, как презрительно покривился, прочитав году в 98-м статью М.Ремизовой. Статья посвящалась "очередному опусу" Проханова. "Батюшки светы! - подумал я. - Пробита брешь в цензуре". Но даже НАМЕКА на объективность, на признание мало-мальской одаренности писателя там не было. Лишь в жанре компромата надерганные цитаты, из которых следовало, что "коммуно-фашист" еще и извращенец. Сейчас эта статья перечитывается с тем же чувством абсурда, как и пасквили 1930-х.
К чему я клоню... К оде в честь Александра Андреевича? Полагаю, найдутся сладкопевцы и без меня. На самом деле, я о причинах его триумфа.
Как только под влиянием изменения общественного климата СМИ стали открыты для полемики с "красно-коричневыми", сразу и стали заметны слоны. Началась раздача слонов слонам. "Нацбест" Проханову или Премия Андрея Белого Лимонову - это естественное возвращение исторической правды в культуре. Так же как и пассаж о неправедных выборах 96-го в письме одного узника - всего-то запоздалое восстановление правды в политике.
Проханова можно оспаривать, замечать за ним любые литературные недостатки, но период замалчивания и травли закончен. Не признавать сегодня как минимум прохановской ЯРКОСТИ - жалобное ретроградство!
Книжники-фарисеи
Истовых противников Александра Андреевича можно понять. Он их раздражает. Он для них - потенциальный палач. (Проханов как-то признался, что мальчишкой играл в футбол черепом.)
"После того как сбили южнокорейский "Боинг", а он это поддержал, я понял: тут начинается запредельное", - поведал мне некий матерый литератор.
Стоит ли объяснять, что подобное благородство, капризный отказ от интересов страны в пользу "совести", легко трансформируется в: "Распни, распни его!" Всему виной - тенденциозность, "партийность". Нет ничего отвратнее партийной литературы! Партийность - наше тяжелое наследие, которым навьючены все.
Вот взять какого-нибудь постного либерального критика - с его штампелеванным красноречием, высоким уровнем начитанности и убожеством души...
Что же мы видим? Книжник и фарисей в литературе, из тех, что шипели и пищали на Иисуса, обвиняя в "попрании правил". Основной принцип: "Гнобим все живое!" Главная идея: "Ответственность литературы, верность гуманизму"... Плюс еще стилистическое требование - по возможности густая литературщина, ни-ни варварства.
Но все эти игры в совесть даже в сфере общественной сводятся к бессовестной солидарности. Расстрел парламента? Правильно. Ведь депутаты были против деградации народа, а народ - это Зло.
Можно многомудро фарисействовать и прикрывать свои комплексы словесами об "окне в Европу" или "погромщиках со свастикой и портретами Сталина", но факт остается фактом: ПРЕСТУПНЫЕ СТОРОНЫ минувшего десятилетия, которые уже вынуждены признать либеральные политики и журналисты, не желают признавать либеральные литераторы. (Чего стоит шизофренический отказ какой-то недобеременной курсистки от участия в премии лишь из-за того, что когда-то ее присудили Проханову!)
Подлинные антисоветчики, искатели подлинного, эмигранты Владимир Максимов, Александр Зиновьев, Андрей Синявский, Юрий Мамлеев поняли трагизм 90-х. Потому что были СМЕЛЫЕ. А записные здешние либералы с их "корпоративной этикой" не желают ничего слышать. Потому что партноменклатура, перекрасившаяся в "демократов", - это они и есть.
Они делали карьеру в рамках советской системы, прикрывались романтикой Октября и профилем Ленина, поддержали уничтожение страны, они, совки несвободные, заклеймили Проханова - "красно-коричневым".
И известный бунт Мити Ольшанского, Льва Пирогова, того же Дм. Быкова, младолибральных издателей и критиков не есть присяга на верность старопатриотам с их партийными органами ("Наш современник" или "Москва"). Это присяга СВОБОДЕ.
Россия может еще похвастаться вольнодумством вопреки восточной деспотии или западной политкорректности.
И Проханов для меня - прежде всего ЖИВОЕ СУЩЕСТВО. Именно его да Эдуарда Лимонова мнения интересны - прежде всего потому, что оба в состоянии дать живой - жестокий и восторженный - отклик на пролетающие события. Не случайно даже в оценке чеченской катастрофы они то исполняли гимн русскому бойцу, то завороженно подпевали джигитам. А вот пресные и сырые овощи парника неинтересны!
Проханов, детский, экзистенциальный, чующий природу вещей, улавливающий космические волны, наследующий Андрею Белому, оказался молод и адекватен. А кому интересен треп толстожурнальных критиков и пробирочных сочинителей? Что они могут сказать о сложности бытия? Не развиваются, преют под парником и не в силах заметить обновлений мира.
Они так и будут до доски гробовой соблюдать свой "кодекс фарисея".
"А у поэта всемирный запой и мало ему конституций..."
Опасная магия
Первые прохановские вещи почти лишены сюжета, строки мягки, пронизаны солнцем, буквы перемигиваются со звездами, абзацы надувает морской бриз. Такова повесть "Радуйся", отмеченная Юрием Трифоновым, таковы рассказы "Петров крест", "Красный сок на снегу", "Разноцветное платье", "Медведь" ("Холст был чист и нетронут. Антонов, закрыв глаза, положил на него первый белый мазок")... Здесь главенствует летний жар описания, сочный эстетизм одерживает верх над смыслом. Кстати, на мой вкус, романист Проханов - бесспорный мастер именно короткой формы. В рассказе, очерке, передовице - он очевидный мастер.
Но последующие крупные вещи уже не так мягки, ослепляют сталью. Это трилогия ("Время полдень", "Вечный город", "Место действия"), и афганские, африканские, кампучийские хроники. Проханов-живописец делает рывок в область кинематографии с ее скоростью действия. Сюжет, экшн, сцены-вспышки... Таковы и последующие политические и военные романы Проханова 90-х, и нынешние новые вещи - бери и экранизируй!
Однако и импрессионистская размытость, и мобилизационная экспресия причудливо, в разных пропорциях, но сочетались во всех его книгах.
Сочетаются и в новой книге. Книга "Надпись". Жизненный путь - тема "Надписи". Существование есть таинственный Дар. И талант - это Дар. И три откровения: "Бог есть. Ты умрешь. Россия - мученица", - золотятся Дарственной Надписью.
Книга создана по модели бунинской "Жизни Арсеньева", лирический герой тонет в красках, но сюжетная канва логична, как автобиографический отчет. "Надпись" разбита на семь частей. Названия утопичны: "Мост", "Хлеб", "Соль", "Мозг", "Грех", "Гроб", "Крест".
В этой книге вновь скрещиваются линии, которые проходят через все книги Проханова. Семья. Любовь и измены. Выбор писательского поприща. Работа в газете, иезуитский раскол на лагеря. Писательский мир, раскол на лагеря, помноженный на цэдээловские застолья. Политика - интриги, искусное противоборство. Планета, пульсирующая ненавистью. Китайский бросок через советскую границу... В "Надписи", конечно, присутствует и линия дружбы: грань между преуспеянием и социальным падением чрезвычайно хрупка, и вчерашний друг может обернуться к тебе искаженным рылом вурдалака. Обильна, конечно, поэзия промышленных строений, гигантомания, философия социальных проектов, когда освоение целины приравнивается к созданию океанического флота и высадке на Луну.
Итак, одна из линий - семья. Образ рода дается Проханову необыкновенно уютно. В "Дереве в центре Кабула", романе, смешавшем горячечный репортаж и дымчатые отступления, есть замечательная сцена из детства: московский мальчик болеет, сходятся его близкие, стараясь не разбудить, приходят два деда, пьют чай, а он все слышит, и в температурном полусумраке цепляется за их жизни, чует их исчезновение, распад семьи, ибо смерть неизбежна.
Семья - это теплый круг блаженства и западня. Поэтому герой рвет с предписанным, выбирает экстравагантный ритм одиночки. Уходит в писатели. В этой череде конфликтов - обжигающие разлады с матерью и слезная нежность к ней, домовитая жена, завязанная на фольклоре, и он - страстный странник, любовник светских сук, возбуждаемый техногенным индустриальным грохотом... "Диалектика семьи", где есть место противостоянию и единению, - одна из постоянных линий прохановской прозы.
Проханов-язычник празднично футболит черепа... В "Дереве..." герой Иван Волков смотрит на мертвого дедушку и кощунственно понимает, что это не только великая скорбь, но и зарисовка для романного полотна. В "Надписи" герой Михаил Коробейников моет в ванной бабушку, она еле жива, прощается с жизнью, а он, любящий внук, смотрит на омовение со стороны, рифмует с ее неизбежно близкой кончиной.
Что ж, сие есть метод Проханова: "Коробейников писал героев по образу своему и подобию. Вселялся в чужие жизни, как в полые области, начинал существовать внутри них. Наделял их своей судьбой, дарил им высшие состояния, подводил их к смерти, рискуя умереть вместе с ними. Это была опасная магия, но именно эта опасность заставляла его заниматься творчеством. Он рисковал не только собой, но и женой, чертами которой наделял других женщин, и детьми, которых любил безмерно, но при этом отдавал их во власть опасного вымысла".
Что такое Проханов?
Первое. Это страх смерти. Мечта о воскрешении. Отсюда - иной раз горькая ирония. "Болезненной худобой, прозрачной кожей, хрупкими птичьими косточками Петруша Критский напоминал воскрешенные мощи, которые так и не сумели возвратить себе цветущую здоровую плоть, а лишь чудом сохранили ее остатки".
Второе. Воинствующая актуальность. Сознательная готовность отвечать на исторические вызовы. Отсюда обострение мнений, характеров и ситуаций, сравнимое с Достоевским, который точно так же распределял программные манифестационные тезисы по разным персонажам.
Некоторые упрекают Проханова в недостатке психологической мотивировки, когда отдельные реплики своей напыщенной метафоричностью сливаются с манерой авторской речи и не сильно разнятся между собой либо заменяются картинными охами и ахами "простонародья". Следует заметить, эта ходульность с лихвой искупается мотивом исторической отзывчивости.
Третье. У Проханова навязчиво повторяется состояние не столько даже переживания, сколько физиологического наваждения - состояние растворения, диссолюции в созерцаемом предмете или стихии. Например, в "Африканисте" Белосельцев во время купания чувствует: "Это желание было столь сильным, что он стал погружаться, чувствуя колыхание океана, который засасывал его в глубину, растворял в своем мягком рассоле. Он терял свою плоть. У него не было ног. Рассосались и исчезли руки. Растаяла голова. Оставалась грудь с огромным, расцветавшим, словно подводный цветок, сердцем┘"
И наконец, четвертое, тоже почти физиологическое состояние - дежа вю. Типичной будет цитата из "Чеченского блюза": "Ему вдруг показалось, что это уже было однажды. Не с ним, а с кем-то другим, жившим прежде. И теперь ему дано пережить чужие, случившиеся с кем-то иным состояния. Он вдруг представил, что в беспредельности, на другой оконечности Вселенной, среди иных миров, на безвестной планете кто-то такой же, как и он, сидит у слухового окна, смотрит на звезды, а на площади в темноте лежат обломки машин и танков".
Проханов много раз признавался в своем неравнодушии к "философии Общего дела" воскресителя Федорова. Именно растворение в природе, в народе, в мистике окружающего и готовность услышать идеологически-полярные реплики во всей их китчевой отточенности - это и есть Проханов. По-настоящему юный.
Настоящий федоровец, неподвластный очерствлению сердца и угасанию рассудка.
...Он все еще хохочет с блондинкой. Мне четырнадцать лет. За окном дождь. Проспект утекает, как река. Мне четырнадцать, а им лет по восемь.