Еще недавно имя "Зингер" не ассоциировалось в России ни с чем, кроме швейной машинки. Сегодня все небезразличные к литературе люди по крайней мере слышали о Зингере-писателе. В русских переводах отдельными изданиями вышло несколько сборников его рассказов, романы и воспоминания. Сначала в Израиле, потом и в России.
Польский еврей Исаак Зингер всю жизнь писал на идиш (неудачная попытка перейти на иврит в юном возрасте, можно сказать, не в счет), хотя пятьдесят шесть лет из своих восьмидесяти семи провел в США. Помимо иврита и выученного уже в Америке английского, он знал еще польский и немецкий.
Свою верность идишу Зингер полушутя объяснял тремя причинами. Первая и главная: идиш - его родной язык, с которым он чувствует себя как дома. Вторая: забота о ближнем - ведь когда евреи, поднявшись из могил, явятся на небо, они, конечно, сразу же спросят, нет ли чего-нибудь новенького почитать? Третья: будучи призрачным, умирающим языком, идиш идеально подходит для изображения дорогих его сердцу дибуков и призраков - "чем мертвее язык, тем живее призраки".
Справедливости ради надо заметить, что с середины 50-х, когда после внезапного громкого успеха рассказа "Дурачок Гимпл", напечатанного в журнале "Партизан Ревю" в переводе Сола Беллоу, Зингера начали охотно переводить на английский, он, понимая, что "большой мир" будет знакомиться с ним именно по английским версиям, тщательнейшим образом выверял каждое предложение, каждое слово, работая над текстом вместе с переводчиком.
"Английский - мой второй оригинал", - говорил он, благословляя будущих своих переводчиков. Хорошая литература должна выдерживать перевод, считал Зингер. Пусть даже при переводе теряется 40%, это значит лишь то, что автор должен написать на 140%. "Лучший друг писателя - его мусорная корзина" и "Надо все так отполировать, чтоб блестело" были по свидетельству секретарши и помощницы Зингера Деборы Телушкин (жены автора известной в России книги "Еврейский мир" раби Йосефа Телушкина) его постоянными приговорками.
Амбицией Зингера было писать на мировом уровне. Величайшая несправедливость - пустить его по ведомству этнолитературы. Он меньше всего мастеровитый рисовальщик сцен из еврейской жизни. Большинство его персонажей - евреи потому же, почему большинство героев Достоевского - русские, а большинство героев Диккенса - англичане. Он писал о тех, кого лучше знал. Вероятно, после Холокоста к этому прибавилось еще что-то вроде метафизического чувства долга: попытка сохранить в буквах то, чего больше нет на Земле. Но главное, Зингеру хотелось, чтобы его герои, жители польских местечек, американские, аргентинские и прочие иммигранты, стали такими же полноправными персонажами, как русские Достоевского и англичане Диккенса. Его совершенно не устраивало, что в течение многих веков евреи в литературе являли собой нечто вроде аллегорических фигур комедии дель арте, появляясь либо в роли злобных кровососов-процентщиков, шейлоков, наживавшихся на чужих страданиях, либо в роли несчастных жертв.
Он стремился в прозе сделать то же, что - по точному замечанию Ходасевича - ивритский поэт Бялик хотел сделать в поэзии: вывести "еврейскую музу" из ее "тематического гетто, в котором она была обречена однообразию и провинциальности". Зингеру было неинтересно без конца талдычить о еврействе. Прозой он надеялся хоть немного приблизиться к пониманию того, что такое вера, ненависть, любовь... К тому, что волнует всякого человека не потому, что он еврей, а потому, что он человек.
Разговоров о том, что еврея по-настоящему способен понять только еврей, Зингер не любил. Разумеется, соглашался он, какие-то вещи люди одной крови и одной исторической судьбы чувствуют лучше, но совершенно то же можно сказать и о китайцах, и о англичанах. Зингер настаивал, что пишет не для одних евреев, а для всех - независимо от национальности, языка и вероисповедания. Если писателю есть что сказать, его будут читать во всем мире, утверждал он, приводя в пример Шекспира, Чехова и Достоевского.
Маленький Сталин
Подобно Мандельштаму, Зингер тосковал по мировой культуре. Его бегство из родительского дома - в определенном смысле еще более радикальный и психологически травматичный шаг, чем бегство из еврейского "утробного мира" и наследование русско-европейской традиции выпускника Тенишевского училища Мандельштама. Жить, как раввин-отец, то есть исключительно еврейством и внутри еврейства, каждое свое действие сообразуя с религиозными канонами, Зингер уже не мог. Жить так, словно этих установлений вовсе не существует - тоже. Он не мог быть ни соблюдающим евреем, ни ассимилированным. Чувствовал, что Бог есть, но уже не верил, что все до единого ограничения даны евреям на горе Синай. Еще меньше он верил в коммунизм, троцкизм и прочие популярные тогда в еврейских кругах левые движения. Точнее сказать, совсем не верил. Не в последнюю очередь именно его неприятие коммунизма и трезвое понимание того, что происходит в Советском Союзе, привело Зингера к разрыву с первой женой Руней (Рахелью), принимавшей деятельное участие в подпольной коммунистической борьбе в Польше. В 1932 году ее даже на два месяца посадили за это в тюрьму.
В 1936 году, уже после отъезда Зингера в Америку, его первая жена вместе с пятилетним Израилем Замиром (единственным сыном писателя) отправилась в Советский Союз. В своей книге об отце Израиль Замир вспоминает, как они с матерью присутствовали на похоронах Максима Горького на Красной площади. Когда вышел Сталин, маленький Израиль, до того видевший вождя только на портретах, звонким голосом прокричал: "Мама, смотри, а Сталин-то совсем маленький!" Невольно получилось что-то вроде андерсеновского "А король-то голый!". На него зашикали, кто-то больно его ущипнул, а матери посоветовали поскорее увести ребенка от греха подальше. В тот день обошлось, но летом 37-го явившийся к ним на квартиру энкавэдэшник вручил Руне бумагу, предписывающую в двадцать четыре часа покинуть СССР. Они бежали в Стамбул, а полгода спустя - в Палестину. Им повезло. Все могло сложиться гораздо грустнее.
Предосудительное занятие
Первую попытку стать писателем Исаак предпринимает в двенадцать лет, очарованный случайно попавшимся ему в руки сборником рассказов Конан Дойля о Шерлоке Холмсе в идишском переводе. Примерно через полчаса - убедившись, что ничего не выходит, - он откладывает перо в сторону. Но через четыре года возобновляет свои попытки. На этот раз он пробует писать на иврите. И опять не получается. Иврит в начале двадцатого века был совсем не такой, как сегодня. Начинающему прозаику приходится постоянно лазить в словарь, причем в большинстве случаев только для того, чтобы выяснить, что нужного слова там просто нет. Например, в рассказе необходимо упомянуть солонку с дырочками, а выясняется, что в библейские времена не было солонок с дырочками. Ну не было, и все тут! Промучившись несколько лет, Зингер снова - и уже навсегда - переходит на родной идиш.
В девятнадцать лет, похоронив последние надежды отца сделать из него раввина, он устраивается работать корректором в журнале "Литерарише блетер", выходящем под редакцией его старшего брата Израиля Иешуа. Помимо корректорства, Зингер пишет в "Литерарише блетер" обзоры книжных новинок и рассказы. Об отношении отца к деятельности непутевых детей можно судить по истории, которую Зингер неоднократно рассказывал в интервью. Когда отца спрашивали, чем занимаются сыновья, он, не имея сил признаться, что они "стали писателями", отвечал: "Продают газеты". В его глазах это было более почтенным делом, чем писательство, и постепенно он сам в это поверил. Встречаясь с Исааком, отец всегда интересовался, как идет торговля. "Ничего себе, - успокаивал его Зингер, - на хлеб хватает".
Даже получив Нобелевскую премию, Зингер не обольщался - он знал, что ни мать, ни отец, будь они живы, не одобрили бы его занятий. В отличие от них Израиль Иешуа, наоборот, всячески поощрял литературные интересы брата.
Уже тогда, в период редакторства в "Литерарише блетер" Израиль Иешуа был довольно известным идишским писателем, а после выхода романа "Братья Ашкенази" - и по-настоящему знаменитым. Русского перевода "Братьев", к сожалению, нет, у нас этот роман практически неизвестен. В свое время критики называли эту книгу выдающимся явлением литературы, а автора ставили в ряд с величайшими писателями XIX-XX вв. Многие полагали, что, если бы не ранняя смерть, Израиль Иешуа достиг бы больших высот, чем его прославленный младший брат. В дни нобелевских торжеств и Исаак Башевис неоднократно говорил, что, проживи брат подольше, премия наверняка досталась бы ему. Зингер и вправду так думал. В нобелевской речи помимо знаменитого еврейского мистика и духовного писателя раби Нахмана из Брацлава он упоминает всего двух идишских авторов: своего современника и близкого друга поэта Аарона Цейтлина (увы, тоже почти неизвестного в России) и старшего брата, Израиля Иешуа, которого прямо называет своим учителем. Подчеркнем - единственным учителем внутри идишской литературы.
Достоевский на идише
Даже беглого знакомства с европейской литературой было достаточно для Зингера, чтобы убедиться: она интереснее идишской - не религиозной (ее он чрезвычайно ценил), а так называемой светской. Ни Менделе Мойхер Сфорим, ни Шолом-Алейхем, ни Перец, ни другие еврейские писатели не оказали на него большого влияния. Впрочем, Зингер в принципе скептически относился к литературоведческим рассуждениям о влияниях, предшественниках и последователях, недвусмысленно давая понять, что настоящий писатель - всегда сам по себе. Если и можно о чем-то говорить, утверждал он, так это не о каких-то сомнительных влияниях, а о наиболее ярких впечатлениях.
Приятно, что первыми в ряду наиболее чтимых им авторов Исаак Башевис неизменно называл три фамилии: Достоевского, Толстого и Гоголя. Он высоко ставил и Чехова, главным образом как мастера короткого рассказа. По свидетельству Зингера, не кто иной, как Чехов, да еще, может быть, Мопассан, привили ему любовь к самому жанру рассказа. (Именно в этом жанре Зингер, по-моему, и добился наиболее впечатляющих результатов.) Что касается Достоевского, то, как рассказывает Зингер, роман "Преступление и наказание", который он прочитал на идиш в ранней юности ("Преступление и наказание" на идиш - сегодня само это словосочетание кажется чем-то фантастическим, не так ли?), впервые показал ему, что такое волшебство в литературе. Его совершенно заворожила сцена разговора Раскольникова с Порфирием Петровичем, когда Раскольников встает - вроде бы для того, чтобы уйти, а потом снова садится. В этом коротком эпизоде, вернее в том, как он написан, было что-то чудесное, вспоминал Зингер. Еще из русских писателей Зингер выделял Пушкина (что, между прочим, очень нехарактерно для иностранца) и Тургенева. Из западноевропейских и американских авторов с уважением отзывался о Гамсуне, Стриндберге, Флобере, Гюго, Эдгаре По (и как о поэте, и как о прозаике), любил Мицкевича (его "Пана Тадеуша" считал гениальным), Байрона, Бодлера, Верлена, Томаса Харди.
Талмуд, Спиноза и коммунисты
Хотя свои главные книги Зингер написал уже в Америке, ясно, что определяющим для него был опыт жизни в Польше. Прежде всего родительский дом, где - как заметил Зингер в нобелевской речи - "вечные вопросы были более актуальны, чем последние новости в газетах". Раввин-отец, который не просто изучал священные книги и читал положенные молитвы, а "дышал религией, питался религией, умывался религией", и мать - умная, скептичная, не такая восторженная, как отец, но скрупулезно соблюдавшая самые мельчайшие религиозные установления. Затем - сама атмосфера штетла (еврейского местечка), где косность, скука, грязь и невежество (Зингер никогда не идеализировал и не романтизировал местечко) соседствовали с духовной чистотой, мудростью, а порой и настоящей святостью. И, наконец, Варшава десятых-двадцатых годов, где в отличие от "неподвижного" местечка все, наоборот, бурлило и кипело.
Вспоминая те годы и порожденную ими сумятицу в еврейских головах, Зингер любил рассказывать такой анекдот: "Человек возвращается из Варшавы и сообщает другу: "Я видел еврея, ночи напролет корпевшего над Талмудом. Я видел еврея, размахивавшего красным коммунистическим флагом. Я видел еврея, раздававшего приглашения в театр на свою новую пьесу о Спинозе". - "Ну и что же тут такого? - недоумевает приятель. - В Варшаве много разных евреев". - "Нет, ты не понял. Это был один и тот же еврей".
Глубокая детская вера (в какой-то момент Зингер скажет "праведность") отца и таких, как отец, которые, по выражению писателя, были "хасидами 24 часа в сутки", удаление от грехов, неучастие в "некошерных" заботах века - с одной стороны, и бесконечные сомнения, земная любовь-ненависть, разнообразные искушения новой огромной запутанной взрослой жизни, с другой, - так и остались для него несоединимыми мирами, каждый по-своему притягательным и в то же время недостаточным.
Сплошная эротика
В его книгах - три главных женских архетипа: преданная жена, страстная любовница и невинная девушка. Зачастую герой - почти как в анекдоте про Варшаву - связан со всеми тремя одновременно. В коротких рассказах муже-женские отношения складываются порой. Например, герой может жить (в обоих смыслах этого слова) с двумя родными сестрами; а благородная дама средних лет - умолять о любовной связи юного сотрудника ее мужа. Эротика занимает важное место в творчестве Зингера.
То, как Зингер разрабатывает "неудобные" темы, вызвало восторженный отклик такого классика жанра, как Генри Миллер, и многочисленные отповеди блюстителей нравственности. От смехотворных (еще в самом начале своей литературной карьеры Зингер получил письмо от возмущенного читателя. "Как вы смеете такое писать? - негодовал тот. - У нас же растут дочери". Вся непристойность при этом сводилась к одной-единственной фразе: "И она сделала то, о чем он ее попросил") до вполне серьезных и обоснованных. Объясняет свое писательское пристрастие к эротическим сюжетам Зингер очень просто: ничто так не раскрывает характер и не выявляет сути человека, как любовь и секс. Если человек не слепой и не глухой, глаза и уши редко ему отказывают, рассуждает Зингер. Глаз не перестает функционировать, даже если ему не нравится то, что он видит. А пенис перестает. Сексуальные органы выражают человеческую личность лучше, чем любые другие части тела. Они не дипломаты. Они всегда говорят правду. А ведь именно это и интересно писателю. Такова вкратце зингеровская аргументация.
Кафка - один!
Чтобы начать писать, Зингеру, по его словам, требовалось три условия: первое - должна быть история, которую хочется рассказать; второе - ему должно очень хотеться ее рассказать; третье - у него должна быть уверенность, пусть иллюзорная, что лучше него эту историю не сможет рассказать никто на свете.
Зингер был сторонником внятности в литературе и, несмотря на всю исключительность, а часто и фантасмагоричность описываемых событий, предпочитал оставаться в пределах узнаваемой земной реальности. Кафка - гениальный мастер, но одного Кафки вполне достаточно, считал он. Не может и не должно быть сто писателей, работающих в такой манере. Нельзя заставлять читателя постоянно находиться в "искаженном" мире. Не слишком ценил Зингер и "стилистические пируэты" Набокова. Будучи неутомимым перфекционистом, он тем не менее не считал язык как таковой главным героем своих книг.
Он настойчиво напоминал ученикам простые вещи. Например, что у рассказа должны быть начало, середина и концовка и что не следует ничего растолковывать и объяснять. Не анализируйте, взывал он, не психологизируйте! Писатель не учитель и не моралист (кому нужно наше морализаторство, когда есть Десять заповедей?!), а рассказчик! Современные авторы слишком озабочены демонстрацией своей глубины, значимости и стилистического совершенства. Настолько, что читатели уже не могут получать удовольствие от их книг. Настоящий писатель должен уметь дарить радость, развлекать, настаивал Зингер, если не всех, то по крайней мере лучших читателей своего времени. В искусстве скучная правда не является правдой!
Отказ от прямых поучений однако вовсе не означает, что художник должен превратиться в релятивиста и рассматривать мир так, словно его вообще нельзя судить. Претензия писателя на холодный объективизм, его попытка встать по ту сторону добра и зла делает его книги надуманными и плоскими. Стоит художнику перестать мучиться вечными вопросами (зачем мы рождаемся? почему существует страдание? почему мы умираем?..) - он кончается как художник, полагал Зингер.
Всю жизнь Исаак Башевис писал не только для взрослых, но и для детей, и однажды изложил причины, по которым это делает. В сущности, это - портрет его идеального читателя:
- дети читают книги, а не рецензии. Им плевать на критиков;
- они читают не для того, чтобы решить проблему личной самоидентификации;
- и не для того, чтобы избавиться от ощущения отчужденности, чувства вины, или подавить в себе стремление к бунту;
- им дела нет до психологии и до социологии;
- они не пытаются понять "Поминки по Финнегану";
- они по-прежнему верят в Бога, семью, ангелов, чертей, ведьм, логику, знаки препинания и прочие старомодные вещи;
- им нравятся интересные истории, а не комментарии и примечания;
- если книга скучна, они зевают не стесняясь;
- они не надеются, что любимый писатель спасет человечество. Несмотря на молодость, они понимают, что ему это не по силам. Подобные "детские" иллюзии бывают только у взрослых.
Сам Исаак Башевис - надо отдать ему должное - жил без лишних иллюзий, называя себя "веселым пессимистом". По представлениям каббалистов, Бог сотворил множество миров, и наш не то что не лучший, а, наоборот, самый мрачный и печальный из всех. У Зингера было в жизни немало поводов ощутить на себе справедливость этой каббалистической точки зрения. Когда он приехал в США, ему без обиняков сообщили, что связывать свою профессиональную деятельность с идиш - все равно что строить дом в кратере действующего вулкана. Ходил анекдот про редактора некой идишской газеты, который, увидев в окно похороны, немедленно распорядился издавать на один экземпляр меньше.
Ничего не предпринимайте
Происходившее в Европе вообще не укладывалось в сознании. Зингер пережил глубочайший кризис. За семь лет (с 1935 по 1942-й) он не написал ни одного рассказа. Состояние отчаяния было одним из самых привычных для него состояний. Ни в какой момент - в том числе и в относительно благополучной и материально обеспеченной старости - он так и не научился чувствовать себя в безопасности даже в принявшей и признавшей его Америке, вполне допуская, что придется бежать и оттуда.
Ко всякой социально-общественной деятельности, включая сионизм, Зингер относился с настороженностью. Когда у него просили совета, он - по свидетельству Деборы Телушкин - обычно всем советовал одно и то же: "Ничего не предпринимайте". Так, по его мнению, следовало поступать не только отдельным людям, но и целым странам. Дебора Телушкин вспоминает, как однажды Зингер разразился гневной тирадой: "Есть что-то уродливое в нашем народе! Что-то, что рождает ненависть! Евреям нужно успокоиться хотя бы на две недели! Но я знаю, что их не хватит и на два дня, два часа, две минуты!"
Несмотря на надежду, что читатели будут, во-первых, искать вместе с автором смысл жизни, следить за сюжетом и сопереживать персонажам, и только во-вторых вспоминать, что эти персонажи - евреи, он почти не сомневался в обратном: во-первых, будут отмечать, что его персонажи - евреи и лишь потом - задумываться об остальном. Как пошутил Зингер, вернувшись из Стокгольма: "Вчера обо мне говорили "еврейский писатель", сегодня я "лауреат Нобелевской премии", завтра опять скажут "еврейский писатель".
Для многих (и евреев, и неевреев) он и сегодня по-прежнему еврейский писатель. Но для некоторых - и думаю, что число таких людей будет расти, - он уже не "еврейский писатель Зингер" и даже не "писатель Зингер", а просто Зингер. Ведь не говорим же мы "писатель Бальзак" или "писатель Фолкнер", а Бальзак, Фолкнер, - потому что все и так понимают, о ком и о чем речь.
У книг Зингера - особое обаяние, которое так же трудно объяснить, как обаяние чьих-нибудь глаз или тембра голоса. Чем хороши эти глаза? Необычным разрезом? Нет, вроде бы дело не в этом. Тем, что они невероятно лучистые? Или бездонные? Нет, и этого о них не скажешь. Самый точный ответ: тем, что они такие. Какие? Ну, вот такие!
Метафоры? Их у него совсем немного. Сюжеты? Бывают и позакрученней. Мысли? Да, но и они не главное. А что же главное? Понятно, что для каждого - свое. Для меня прежде всего - удивительная уютность Зингера. Парадоксальная, потому что происходящее в его рассказах вовсе не радостно. О схожем чувстве, только по отношению к миропорядку в целом, говорит один из зингеровских цадиков: "Поскольку ад тоже творение Всемогущего, наверное, и он - рай, просто замаскированный".
Затем - мудрость Зингера, в которой просвечивают три "мудрости": первая - его личная, вторая - родовая мудрость "языка, не имеющего поддержки ни одного правительства в мире", языка, "в котором нет слов для обозначения военной амуниции и военных маневров" и третья - мудрость народа, знающего, что сколько ни рыпайся, все равно лучше Екклесиаста ничего не придумаешь, и все-таки "рыпающегося", в результате чего получается и смешно, и грустно.