Знакомство
...Из чего не следует, что отношения со всеми были безоблачными.Простыми-то они уж точно не были.
"Подожди, вот приедет Карамазов, ты все увидишь, подожди". - Ромм возбужденно потирал ладони.
Будучи наслышан о Карамазове, едва ли не с первых часов нашего знакомства - Ромм читал мне его стихи, перебивая себя выкриками: "а! гений! гений!" - зная несколько подробностей из карамазовской жизни включая романтический эпизод их с Роммом знакомства в том самом знаменитом ПТУ народных ремесел, куда Ромм пошел после восьмого класса (и кое окончил с отличием): в конце первого учебного дня одноклассники твердо решили повесить Ромма; даже не потому что еврей, а потому что очкарик, не курит, - ну и вообще, если кто видел Ромма, то ему и без разъяснений понятно, что в некоторых ситуациях Ромм должен, обязан просто, быть повешен. А тут, по всему видать, была такая ситуация. Вешать решили прямо на крючке в шкафчике для смены одежды. Петлю очень прочную затянули, накинули Ромму на шею, веревку привязали к крючку, и тут Ромм, - с петлей на шее, - начал про Бога (в философском контексте), свободу выбора и поэзию. И тут Карамазов, который до этого момента вообще-то был со всеми, что и можно, повторяю, понять, если знаешь Ромма, говорит: "Стихи? Подождите-ка, братва, пускай не врет, пускай почитает". А Ромму что? Стал читать. Карамазов говорит: "Вторично, чувствуется Брюсов", - а хитрый Ромм отвечает: "Сам почитай". Закончилось все, разумеется, ссорой. Остальные вмешались, нашлось там еще среди пэтэушных сколько-то поэтов, всем хотелось почитать стихи и послушать, что скажет Ромм. Экзекуцию, разумеется, до конца не довели. "Отложили до лучших времен", - бывало, шутил Карамазов. С того дня и стали они с Роммом закадычными друзьями.
Я услышал и много других завораживающих и леденящих кровь историй: про карамазовские запои, страшнее которых бывает только Карамазовская Белая Горячка, о драках, заканчивающихся либо приводами в отделение, либо - больничной койкой. "Они там, в Малаховке, чуть что, за нож", - авторитетно просвещал меня Ромм; слышал об огромном карамазовском росте, чудовищной силе; дивился рассказам о неотразимой мужской харизме малаховского чудо-богатыря.
...Тефона у него в Малаховке нет; вот Ромм и отослал два письма: "Написал про тебя. Ну, и одно из твоих стихов вложил". Ревнивый, мнительный и крайне ранимый Карамазов заранее обиделся, опасаясь при встрече со мной ударить в грязь лицом, а также подозревая, что Ромму их дружба больше не интересна, и решив не навязываться никогда, а значит, никогда и не появляться; и не появляться, может быть, даже не только в квартире Ромма, но и в Москве, потому что Карамазов считает Москву и квартиру Ромма местами практически идентичными.
...Одежда, любая, сидела на Карамазове, как сшитая. Небрежность ему тоже очень шла и казалась нарочитой. Любимые сигареты были "Прима"; закуривал он всегда от спичек, и как-то это шумно у него выходило. Спичка трещала, откидывала в сторону шипящий кусок, Карамазов чертыхался, говорил: "Черт, ну ты подумай, черт", - и, сделав большие ладони домиком, просовывал внутрь сигарету. Затягивался глубоко, дым выдувал неторопливо, густой струей, и огонек у сигареты раздувался ярким, красивым.
Если курил папиросы, то обычно "Беломор". Папиросами вообще накуриться трудно, и Карамазов, в три затяжки прикончив "Беломорину", ногтем вминал ее в блюдечко и, легонько постучав картонной коробкой о ладонь, добывал очередную; закатив ее в рот и пожевав с пару минут мундштук, - мундштук он заламывал как-то по-особому криво, - Карамазов повторял процедуру со спичками.
"Ч-черт, подмокли, наверное". - "Да ты ж их сам специально и подмочил", - бестактно разоблачал Ромм. - "Зачем ему подмачивать свои спички?!" - шипел я. Но каким-то образом было видно, что, да, Ромм прав и что Карамазов и вправду спички заранее подмочил. "Но зачем?" Ромм, склонив голову набок, смотрел на меня: "Затем, что он артист, и не в спичках дело, спектакль называется "Обаяние великого Карамазова проявляется даже в мелочах". И попробуй мне возрази". Возражать было нечего, обаяние проявлялось.
Среди прочих достопримечательностей гардероба во владении Карамазова находились самые необычные в мире ботинки. Сшитая из коровьей шкуры, белая с коричневыми пятнами, волосатая пара обуви выглядела на полу двумя неведомо как забредшими в квартиру кормилицами-буренками... "Шурин сшил", - говорил серьезно Карамазов, кивая на ботинки. Я не знал, какую степень родства представляет шурин (не знаю до сих пор), и для меня это звучало очень солидно. Ботинки только что не мычали. Правда, казались способными замычать в любой момент<...>
Малаховские сумерки
Отношения казались установленными, и я не видел причины, заставлявшей Ромма озабоченно бурчать: "Опять назревает серьезная проблема с Карамазовым". - "А что теперь-то случилось?" - "Понимаешь ли, Ефим, - начал Ромм. - У всех людей есть свои этические принципы. И для того, чтобы понимать людей, следует ознакомиться с их этическими принципами; для начала с самыми простыми, выражающимися в форме этикета. То есть мы говорим о правилах поведения".
Я сидел перед выключенным телевизором; из-за плеча доносился голос Ромма: "Карамазов приезжал сюда дважды, - дважды, я подчеркиваю, - сидел с нами, трепался, курил, пил чай. Он приехал и своим приездом почтил мой дом и тебя как моего гостя - оказал нам честь своим присутствием. И теперь наша очередь оказать ответное уважение, поехать к нему в гости, в Малаховку". - "Ты это серьезно?.. - Я был уверен, что он шутит. - Меня и в гости-то никто не приглашал, уж если говорить об этике и этикете". - "Эх, Ефим, Ефим, - сокрушался Ромм, - в этом-то и дело, что мы должны приехать незваными, вручив себя тем самым, - тут Ромм смутился, но договорил до конца, - вручив себя тем самым на милость хозяина".
Мой взгляд в упор он выдержал стойко.
"А если мы не поедем?" - "Но ведь тебе хочется дружить с Карамазовым, - не спросил, а констатировал Ромм, - хочется, - констатировал Ромм повторно, - а если так, то надо уважать его представления о хорошем тоне. Значит, завтра собирайся, и собирайся с ночевкой. Скорее всего мы опоздаем на обратный поезд". - "Почему опоздаем?" - поинтересовался я. "Потому что Карамазов захочет, чтоб мы опоздали, он любит, когда гости остаются на ночь". - "Но мы можем просто остаться ночевать". - "Нет, "просто ночевать" он не любит. Короче, Ефим, завтра мы едем в гости к Карамазову в Малаховку с ночевкой. Единственное, надо не забыть подарки". - "А какие подарки?" - "Ну, боже мой, какие могут быть подарки? Водка, конечно". - "Так бы и говорил". - "Так, - Ромм выделил голосом слово "так", - говорить неприлично. Слово "водка" - табу, его следует заменять всевозможными эвфемизмами".
Вечерняя электричка привезла нас в Малаховку<...> Фонари уже горели, освещая, - было довольно ветрено, - раскачивающиеся круги желтого снега. По левую руку тянулись глухие малаховские заборы с эмалированными табличками номеров. "Летом-то тут рай", - явно не со своего голоса, неожиданно, произнес Ромм и, быстро посмотрев на меня, проверил реакцию. Порыв ветра задул мне прямо в было приоткрытый для возражения рот. Я задохся, кашлянул и ничего не ответил. "Кажется, пришли". - Ромм разыскал и прижал кнопку звонка. Какое-то время было тихо, потом в глубине дома что-то приглушенно громыхнуло, и чуть погодя раздался звук открываемой наружной двери: "Кто там?" - "Открывай давай, свои", - отозвался Ромм.
По всему знать о нашем приезде Карамазов заранее не мог. При этом он нисколько нам не удивился; и хотя и старался выглядеть невозмутимым, но удовольствие от нашего появления было написано на его лице. Нарисовано яркими красками. "А вот проходите в дом; раз гости без предупреждения, то чем богаты, тем и рады, не обессудьте уж", - басил Карамазов, проводя нас через двор и бдительно следя за выражениями наших лиц. "Ты еще скажи - незваный гость хуже татарина", - мешал развернуться хозяйским любезностям Ромм. "Ясное дело, что хуже, - гудел Карамазов, - так что у нас вот так; проходите, в общем, гостями будете", - закончил он дружелюбно.
Табуретка, накрытая листом тонкой, белой фанеры, играла роль стола. На середину Карамазов щедро насыпал пригоршню соли, перемешанной с перцем. "Злая вещь", - отрекомендовал он. Обмакивая луковицу в "злую вещь" и прогоняя набегающие слезы, Ромм поинтересовался: "Ну, есть что-нибудь новенькое?" - "В смысле?" - не понял или сделал вид, что не понял, Карамазов. - "В смысле стихов". - Права старого друга простирались так далеко, что Ромм и не думал скрывать своего сарказма по поводу карамазовской "непонятливости". "Я тут больше рисовал в последнее время". - "Ну, давай неси, посмотрим". Карамазов отошел к стене, встал на стул и стал рыться среди коробок и картонок, стоявших на верху большого платяного шкафа. Он вернулся к нам с пятью или шестью разной величины кусками плотной бумаги. "Углем увлекся", - объяснил он, подавая один за другим рисунки.
Лохматая растрепанная ворона с повернутой назад головой и оттопыренным крылом; котенок на полу комнаты возле коврика, с дурашливым выражением детской мордочки; сильные черные ветки облетевшего дерева, упирающиеся в диск луны; снова котенок, нарисованный сзади; и последний картон - пустой, заснеженный берег реки... Толстый угольный грифель придавал всему отчасти строгий, отчасти обреченный вид. "Малаховские сумерки", - сказал я. "Вроде того", - хмыкнул Карамазов.
Напротив меня висели, громко тикая, ходики с большим циферблатом. Стрелки показывали без двадцати одиннадцать. "Нравятся часы? - спросил Карамазов. - Отец на помойке нашел два года назад; кто-то выкинул, а теперь ходят, даже кукушка кукует; золотые руки - отец-то; беда только, что отстают, счас у нас, - Карамазов посмотрел на наручные часы, - ровно половина двенадцатого". - "Ну, ты-то нам место переночевать найдешь, я надеюсь?" - счастливо заулыбался Ромм. "На улицу не выгоню, конечно", - серьезно согласился Карамазов.
Последняя электричка уходила в Москву в 23.10.
Нам приготовили постель на веранде на куче толстых, ватных одеял, застеленных свежей, пахнущей стиркой и морозом простыней; шерстяные одеяла лежали на стуле рядом.
"Карамазов, открывай", - заорал вдруг звонкий голос во дворе. "Кого принесло?!" - весело и абсолютно трезво заорал в ответ, громыхая замками Карамазов. "Давай, подходи к Пчелкиным; их описывать пришли", - коротко объяснил голос в сенях. "Ясно. Счас будем". - "Ты не один, что ли?" - "Да тут с друзьями сидим; свои люди". - "Ну, давайте, - засомневался голос, - только подходите сзади; спереди-то все перекрыто". - "Не в первый раз замужем, - ответил Карамазов и, показавшись в комнате, коротко распорядился: - Так, ребята, тут надо в одно место подойти, людям помочь, сон откладывается. Покой нам только снится!"
Мы шли быстрым шагом по свежевыпавшему, бодро хрустящему снегу, стараясь не отставать от Карамазова. Несмотря на неподходящий час, навстречу нам то и дело попадались люди; все они несли в руках узлы, свертки, тюки...
"Самогоноварение, - пояснил Карамазов, - бывшая сноха тети Маши участковому стукнула; но участковый наш ничего бы ей делать не стал; только Клавка, - она злая девка, - ну, и тетя Маша, конечно, у нее тоже напросилась, она ее с мужем развела; пока тети Машин сын сидел, она ему в тюрьму на Клавку написала; ну, он вышел, побил Клавку, конечно, - ну, это ладно, она и тоже хороша, честно сказать, - и развелся; Клавка и написала на бывшую свекровь и отправила участковому, а когда увидела, что не помогает, прокурору Московской области написала; и вот вам результат". - Карамазов картинно простер руку перед собой.
Мы стояли на краю неширокого, заснеженного пустыря. Напротив, через пустырь, ярко горели четыре окна двухэтажного барака. Одно из окон второго этажа, несмотря на зимний холод, стояло настежь распахнутым; по лестнице, прислоненной к окну, сновали люди. Они выстраивались молчаливой, черной цепочкой, поднимались по лестнице к широкому квадрату освещенного, без занавесок окна и, приняв из рук человека, чей черный силуэт стоял в окне, как фигура актера в театре пантомимы, часть имущества попавшей в беду самогонщицы тети Маши, осторожно спустившись, перебегали пустырь в обратном направлении.
..."А может быть такое, что потом вещи не отдадут?" - спросил я, когда мы уже сидели дома и согревались, на этот раз не водкой - водка кончилась, - а крепким, до черноты заваренным чаем. "Кто тетю Машу обманет, тот и часа не проживет, - гоготнул Карамазов. - Потом, все же под богом ходим┘" - "От сумы да от тюрьмы┘" - "Правильно понимаете ситуацию, Михаил Наумович, - подтвердил слова Ромма Карамазов, - именно что - от сумы да от тюрьмы. Пошли спать".
На следующий день я сидел рядом с Роммом на твердом деревянном сиденье электрички и клевал носом, слегка покачиваясь в такт ее движенью. Ромм, в противоположность мне, выглядел свежо, лучился энергией и говорил без умолку, раздражая меня всем этим чрезвычайно."Наконец-то ты, Ефим, увидел, как живет простой народ". - "Кто народ? Карамазов? Ну, какой же он народ". - "Простой, который землю пашет". - " Карамазов пашет землю? Или тетя Маша самогонным аппаратом┘" - "Такие же люди, как тетя Маша и Карамазов, пашут землю; такие, как они, а не такие, как мы". - "Что ты имеешь в виду? Национальность? Что мы евреи, а они русские? Великое дело".
"Я имею в виду, что они народ, только и всего, Ефим". - "Я тоже народ". - "Ты не народ". - "Ты меня не убедил". - "Тебя невозможно убедить, потому что ты никого, кроме себя, не слушаешь"...Мы оба завелись и до самой Москвы не переставали пререкаться. Ближе к городу Ромм сник и замолчал.
Москва встретила нас тишиной снегопада.
Pohorony byli strashnye
За всю мою жизнь, - я могу пересчитать по пальцам и назвать точную цифру, - я не встречал много настоящих русских. (Женщины не в счет.) И не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы, встретившись, не узнать этот тип, воспетый философами и поэтами, прославленный и проклятый; великую загадку, не соблазнившую редкого любителя разгадывать шифры, замыкающие хитрые замки на дверях национального заповедного, - да что толку, что соблазнивших? когда не отомкнешь ни за что, когда ни за что не разгадаешь, - спасибо Мише Ромму, без него где б я встретил такого? Во всех своих хрестоматийных противоречиях, помазанный миром рокового в свои двадцать с небольшим, похожий и на Василия Теркина, и на Минина и Пожарского, на Есенина, Илью Муромца, маршала Жукова, Николая Рубцова - да, и это правда, - с печатью обреченности на челе: и он просто должен, обязан был умереть молодым, иначе и не мыслилось, и быть иначе не могло, - возник передо мной представитель великой нации, настоящий русский Александр Карамазов.
При виде Карамазова мне было смешно всегда, и смешно до сих пор. Смешно из-за этого написанного большими буквами предначертанья: с этим парнем ты метишь прямиком в большую историю. Не важно, в какую именно, в смысле содержания и сюжета, но с позиций масштабов очевидно - в большую.
Проникшись со школьных уроков литературы почтительностью к "человеку из народа", я с первого взгляда опознал его, зауважал, немного испугался и полюбил. Не чувствуя себя инородцем, я тем не менее увидел в Карамазове его особую стать и особую русскую гордость. При этом, из песни слов не выкинешь, я не мог игнорировать факта - факта встречи со стереотипом. Национальный, культурный русский стереотип, разворачивался при взгляде на Карамазова, как хоругви на крестный ход, как Знамя Победы на 9 Мая, как каменные барельефы классиков на фронтоне общеобразовательной школы, и я не мог не смеяться. Ну, что ты притворяешься Карамазовым, ты же никакой не Карамазов, смеялся я (правда, про себя), ты же "русский характер". И все мне о тебе, да и любому, не только мне, известно на сто лет вперед. В любой книжке написано.
Поэтому ни малейшего удивления не вызвало у меня письмо от Ромма, полученное мною от него здесь, в эмиграции в Нью-Йорке. Посланное электронной почтой и написанное для надежности латиницей, письмо извещало: Umer Karamazov Pohorony byli strashnye. А каких еще похорон следовало ждать? Мы же вроде взрослые люди.
Доведись мне побывать на этих похоронах, я бы попросил слово, - тогда, развернувшись лицом к собутыльникам Карамазова и спиной к стене, поправив ребром ладони хорошо постриженный, элегантно седеющий висок, в наступившей немедленно тишине я бы произнес:
Шныри, сегодня мы собрались почтить память ушедшего от нас нашего друга, Саши Карамазова. При жизни я никогда не называл его Сашей, только полным именем - Александр, сегодня я назвал его Саша. Это неправильно, я оговорился, прошу меня простить. Покойный не может быть назван уменьшительно. Назвать его уменьшительно было бы даже не фамильярностью, это было бы ложью, потому что покойный был огромен, необъятен и, попросту говоря, велик.
Именно это - величие покойного - послужило причиной его несвоевременной кончины. Именно это - величие покойного - дало ему ту жизнь, которую он прожил.
Я познакомился с Александром Карамазовым-поэтом. Но был ли он в самом деле поэт? Александр Карамазов сочинял гениальные стихи, - да, это правда. Но поэтом он не был. Вернее, он был поэтом постольку-поскольку. Он был поэтом, как великий, который есть все и поэтому может быть кем угодно, даже поэтом. Но величие Александра Карамазова было слишком велико, чтобы быть выражено до конца стихами.
Величие Александра Карамазова было слишком велико, чтобы быть выраженным прозой, стихами, ударным трудом, мировой революцией, самой страшной и жестокой войной и победой в самой страшной и жестокой войне; не было отродясь на свете такого горя и такого счастья, чтобы хватило нашему, ушедшему от нас, товарищу.
Женщин и детей, друзей и драк, 1/6 части суши этой планеты, водки, тринадцатой зарплаты, великого и могучего русского языка, православного доброго бога с большими плаксивыми глазами на темных иконах в пропахших сладким ладаном и пирогами церквях, гор снега зимой, вербяных сережек по весне, грусти осенью и солнца летом - всего этого ему было недостаточно, потому что он был велик.
Так велик, как герои Эллады.
Да, бывает, случается, что, читая о старых богах, титанах, героях, мы и не видим, что происходит рядом с нами в непосредственной, так сказать, близи. Ну, мыслимое ли это дело, шныри, отправить Геракла работать пятидневку на заводе? Конечно, если постарается, он сможет и на заводе лучше всех, он сможет и на войне, и на ложе любви, и стихи напишет самые лучшие, и роман. Но сможет ли он жить, как вы живете? Вы говорите, он пил? А что же ему было делать, карьеру в Союзе писателей или работать по профессии в артели разрисовщиков игрушек? Еще, помнится, он крыл крыши. Смешно.
Пушкин, Лермонтов, Есенин, Маяковский. Все ранние смерти. А я думаю, слишком долго, удивительно долго жили они на свете.
Русские - великий народ. Земле их носить не под силу.
Александр Карамазов, конечно же, никогда не был поэтом, художником, кровельщиком, мужем, отцом, другом, собутыльником, деловым партнером и разрисовщиком игрушек. Если вы думали, что он был, вы ошибались. Может быть, я смогу вас утешить, сказав, что ошибались не вы одни. Многие ошибались, когда дело касалось русских, а ведь высчитывали проценты уже, строили свои графики и кривые. Глупость.
Александр Карамазов всю свою жизнь был никем - запомните же это! И эту роскошь - быть никем - он мог позволить себе по одной-единственной причине: будучи никем, он был всем. Он и не стремился никем стать, потому что и так всем был. Это же очень просто. Любое формальное - инженер, врач, писатель, бизнесмен, полководец - было бы меньшим, чем он и без того являлся. Поэтому он и выбрал быть никем, маскируясь под человека свободной профессии. То есть это другие маскируются, а он-то, он-то был абсолютно свободен от всего, кроме своего величия.
Под тяжестью своего сверхчеловеческого величия надорвался наш друг Александр Карамазов. И из-за этого он скончался.
Я знаю, шныри, кто-то найдет сказанное мной оскорбительным, кто-то - поспешным, кто-то назовет меня провокатором, но я отвечаю за свои слова: сегодня и здесь я прощаюсь не только с моим отошедшим в мир иной коллегой и другом, сегодня и здесь я прощаюсь с великим русским народом, коей народ мой друг Александр Карамазов достойно выражал и представлял до своего самого последнего дня. Этот день наступил. Этот день закончился.
Благодарные и неблагодарные, почтительные и гордые, обнажим головы. Сделаем это если не из любви, то из уважения, а если не из уважения, то из страха.
А те, кто не знает ни любви, ни уважения, ни страха, обнажите головы, скорбя по нему, как по брату.
Я так и чувствую, что сегодня умер брат мой.
Шапки долой, шныри!
...На этом месте я бы заплакал. Я всегда плачу и говорю глупости на похоронах.