Я открыл "НГ-Ex libris" (от 26 июня 2003 года) и ахнул: ба, старые знакомые! Передо мной красовался новый шоковый шедевр Олега Кулика - корова, растопырив ноги, услужливо дает возможность аналитику современного искусства постичь сокровенные тайны природных стихий, таящиеся выше вымени и ниже хвоста. Согласитесь - художник взял быка за рога, ибо в самом деле недаром виднейшие наши теоретики и критики ринулись в исторические и доисторические времена, ибо сегодня велика опасность подойти близко и не оказаться в навозе. Но ведь и то скажем - навоз полезен в своем месте и имеет при разумном употреблении большие последствия по части корнеплодов, бахчевых. Вопрос другой, что в сфере искусства в силу его несколько неземного характера эти "субстанции жизни" растений могут дать не совсем адекватные результаты...
По этому поводу в духе спокойного объективизма замечательный наш историк искусства Дмитрий Сарабьянов бросает коротко, почти безучастно: "Заглянуть под хвост корове - скорее жест, чем творение искусства".
Собираюсь ли я спорить с автором статьи "Камасутра для некрофилов" Ильей Трофимовым (именно она была проиллюстрирована работой Кулика)? Спорить, казалось бы, не о чем, но только на первый взгляд. В этой статье, написанной с редкой в наши дни корректностью, есть и уязвимые места. Они не только в том, что как бы вскользь проводится идея о некоем недобром умысле критиков. Если бы теория искусства приносила так просто благословенных телят, хотя бы и чахлых! Трудность в другом: в самом феномене рассматриваемого явления. Мотивация актуального искусства чрезвычайно сложна и могла бы быть выявлена в известной мере методами системных исследований социальной психологии, социологии, теории и философии искусства - но кто за это возьмется сегодня? Мы потеряли вкус и интерес к этому. То, что этот феномен в разных формах все более изобретательно реализуется в кино, театре, телевидении, рекламе, музыке, поэзии и т.д. говорит только о том, что "инстинкт" карнавальной свободы жив, в нем хорошо и давно заквашены гены карнавальной агрессии, которая хорошо знает, что ей принадлежит не только часть исторического пространства прошлого. Зажатая до поры до времени социальными причинами, полная избыточной энергии нереализованного потенциала, она стремится отвоевать свою нишу в искусстве во всей полноте и бесконтрольности допустимых форм. Корова хлебнула свежего пойла свободы, ее не так просто загнать в хлев и подоить. Она оторвалась от пастуха, и ей теперь нужны уже иные травы. Лет десять назад философ Андрей Гулыга в "Комсомольской правде" высказал мысль, что мы вступаем в непривычную фазу общественного развития, когда наряду с высшими достижениями цивилизации будут возрождаться самые варварские формы общественного сознания и поведения. Напомним, что колоссальный интерес к первобытным формам фольклора, варварским обычаям и "простоте древней жестокости" проступили в Европе уже в XVIII веке, что это имело некоторые последствия в "черных романах", творчестве Сада и Бодлера, кстати, весьма поощрительно рассмотренных экзистенциалистом Сартром. Можно привести бессчетное число примеров со времен античных киников до фривольных поэм Баркова и раннего Пушкина, от Секста Эмпирика до Ницше, когда в самых непривычных формах рефлексия устремлялась за утешением не на вершины духа, а в самые низовые его тайники.
Но каждый раз мы обнаружим некие сходные исторические обстоятельства: время карнавальной свободы либо давалось как отдушина общественному негодованию, либо наступало после жесткого регламента социальной и политической жизни, засилья сословных, иерархических институтов. Авангардные течения XX века в своих бесчисленных формах и ответвлениях были реакцией на войны и социальные катаклизмы.
Не раз уже писали, что вожди Октябрьской революции стремились придать ее результатам характер "спонтанного" народного жеста. Это в условиях колоссальной деклассированности и порождало неизбежный интерес ко всем проявлениям "вульгарной демократии", ее самоутверждению через балаганные формы эпатажа, отрицания "буржуазного искусства".
Если бы дело касалось только изобразительного искусства! Оно все более уходит на периферию общественных интересов. Вымерли целые жанры: историческая и жанровая картина, психологический портрет, монументальный пейзаж, попросту отмирает станковая и книжная графика - происходит замена компьютерными суррогатами. Стало уже повседневной практикой обрушивать на население огромной страны по преимуществу негативную информацию. Садистические избиения в кинофильмах по ТВ, свальный грех, интервью с блудницами - все это тот образный видеоряд, который (по Б.Гройсу) наступает после великого "Пафоса серьезности", загнавшего все человеческие чувства в канал общественного фарисейства.
Актуальное искусство! Актуальная критика!
Это выходят на авансцену те, кто унаследовал волю к эпатажу как форме самоутверждения, как не вполне осознаваемую сублимацию и месть за неполноту жизни. Но, может быть, это самое "актуальное искусство" есть проявление извечного стремления интеллектуалов к познанию иного бытия, неизведанных, низших форм жизни, которые - еще неизвестно! - может быть, высшие и есть, пробудить в себе ту забытую дикарскую свободу, не отягощенную регламентом морали и цивилизации, и способен хотя бы, как говорят теперь, виртуально вернуть к состоянию почти животной наивности и доверчивости, к той самой изначальной цельности и незнанию, когда, как сказано в великих текстах, не знали они, что нагие и что про них напишут в "Независимой газете".
Замечу, кстати, что упомянутый в статье Ильи Трофимова Виктор Мизиано посвятил целый номер своего "Художественного журнала" интереснейшей и отрадной тенденции - возрождению интереса к живописи. Нам надо приучить себя к непростой мысли - уж слишком запутаны отношения на художественном Олимпе! - что ныне признанные классические образцы авангардного искусства были в свое время предельно ненормативными, "актуальными" и именно из этой среды вышли Кандинский, Малевич, Мондриан, Пикассо...
Тютчевская формула: "...и увядание земное цветов не тронет неземных" - уже едва слышна под грохот новой поэзии. Живопись ищет новые мизансцены и новые смысловые структуры. Одна беда: художники молчат на вернисажах. Надо бы расспросить - о чем молчат сегодня художники, боятся кощунственной определенности слова там, где новое едва только намечается? Странное это новое, но незлонамеренное, уж какое есть.
Эти заметки будут недописаны без двух частных случаев. Есть на юге Украины город Николаев. Там когда-то, до конца 80-х, жил художник Роман Вайншток. Его женские образы нескрываемо тяготели к идеалам Боттичелли. Когда его не стало, в мастерской открылась большая картина: 2x1,5. Тем, кто вошел, предстало зрелище карнавала чудовищного: процессия масок, гипертрофированных обжор и уродцев шла улицами оцепеневших городов. И вдруг вошедшие - друзья и близкие - стали узнавать под этими масками себя. Тут были и гротескные портреты, и жесты сострадания. В этом колышущемся потоке я обнаружил и себя: небольшого растерянного человека, не знающего свой путь и плетущегося машинально за этими чудовищами. Это был прощальный удар художника, который удостоился только посмертных выставок.
Другой художник, Александр Махервакс, "преуспевающий": писал в мастерских Худфонда лозунги и портреты членов политбюро. Они получались у него величайшими гуманистами. За это ему - не члену Союза художников - изредка позволяли выставлять свои натюрморты. Однажды на "отчетной выставке" я увидел его непривычный по скупости цвета и ясности решения "объект": это был грозный, ощетинившийся, не подпускающий к себе и отвергший все цветок алоэ. Он точно провозглашал: "НЕ ПРИНИМАЮ!" Я видел, как члены выставкома, не глядя друг другу в глаза, не решаются ни снять, ни оставить. Но подошел инструктор горкома и сказал: "Ух ты, какой сердитый цветок!" И все захохотали. И оставили, и поспешно отошли.
Все это опыты горестного отклика, гротескного жеста, эпатажной отваги. Может быть, этого порой и недостает современному искусству.