0
2432

22.06.2000 00:00:00

Последний эпик


Александр Твардовский. 1948 год.
Рисунок С.Шора
ПРИ СЛОВЕ "поэт" мы вспоминаем Пушкина, Лермонтова, Блока... Везде - Судьба в исконном ее смысле: Суд Божий. Поэт может оказаться жертвой и готов стать ею, чтобы не нарушить того, что он сказал. В ХХ веке - какие страшные, жестокие судьбы: Гумилев, Есенин, Маяковский, Мандельштам, Клюев, Клычков, Цветаева... И даже если не так "ярко" судьба выразилась - все равно ее не избежать. И Анненский, падающий в "миг, дробимый молнией мученья" на петербургском вокзале, и Георгий Иванов, умирающий в доме престарелых с тем "никого и ничего", о котором обмолвился раньше, - это тоже судьба поэта, хоть и без петли, без выстрела.

Но ведь был когда-то век XVIII. И большие, великие поэты этого времени как-то смогли обойтись "без судьбы". Была жизнь, но творчество опиралось не на личную жизнь, а на судьбу империи.

Потому и просились на свет самые разные "Россиады", что за своим собственным голосом поэт слышал голос державы. Родничок лирики пробивался, но "островками" - то вдруг прошепчется у Ломоносова: "Кузнечик дорогой, коль много ты блажен...", то предсмертным словом сорвется с уст Державина: "Река времен в своем теченьи..." Но в целом век XVIII дал поэзию-служение. И с таким же поэтом, причем поэтом из ряда необходимых, мы вдруг встречаемся в веке ХХ.

Александр Твардовский вышел из народа, стал "государственником", писал о коллективизации, о войне, о социалистических стройках, о сталинизме. На первый взгляд все предельно ясно. Но, вглядываясь в его творчество, в сам его облик, все чаще сталкиваешься с неожиданным.

В его репликах о знаменитых поэтах ХХ века многое может показаться причудливым, даже нелепым. То, что о Маяковском он будет говорить с весьма внешним, "официальным" одобрением, вряд ли удивит. То, что не мог ему быть близок Мандельштам, по мнению Твардовского, поэт хороший, но в стихах часто "темный" и к тому же слишком поэт "от культуры", - тоже понятно. Но то, что сказано Твардовским об Есенине, таком же "выходце из деревни", обескураживает. Чего стоит только его совет молодому стихотворцу, "напитавшемуся" Есениным, взглянуть на последнего "со стороны классической нашей поэзии", дабы увидеть, что "поэт он, Есенин, в сущности посредственный"... И с каким отвращением Твардовский прибавляет: "Не влюбляйтесь, пожалуйста, в его кокетливое, самолюбивое нытье... Да он и не столько пьян, сколько притворяется, что опять же противно". Пусть "сорвалось с языка", пусть был несдержан: чем откровеннее - тем точнее.

...Цветаеву - "одобрил", печатал вещи из ее наследия в "Новом мире" не без удовольствия. И все же не мог не заметить вскользь, что она - не для "массового читателя". О Блоке говорил: "крупнейший" и даже один "из моих любимых поэтов". И все-таки в крошечной статье о поэте (тезисы так и не произнесенной речи) - много "общих мест" того времени: "Сколько нужно было внутренней силы, чтобы через бездну предрассудков среды" и т.д. и т.п., "отвергая и осуждая бесповоротно эгоизм старого мира, выйти на одну дорогу с народом к революции и славить ее". Старательно обозначено и все чуждое в Блоке: "бумажные цветы его поэзии", "есть черты, запечатленные предрассудками школы, ограниченностью мировоззрения"... Сквозь это глухое идейное высокомерие и прорывается неожиданное признание: даже "элементы" символизма "не мешают слышать то, что живет и для нас".

...Это черная музыка Блока
На сияющий падает снег...

Никогда бы Твардовский не смог произнести то, что так точно просияло в стихах Георгия Иванова. Но он слышал музыку Блока, пусть и сквозь чуждую ему поэтическую речь. И, словно бы пытаясь себя убедить, что здесь нет ничего удивительного, формулирует: "Такие вещи в поэзии бывают очень часто. Не всегда в ней прямое содержание имеет главную силу".

В своей поэтической работе (писание стихов для него - это, несомненно, никакое не откровение, но именно работа) Твардовский предпочитает именно "прямое содержание". Того же он ждал и от современников.

...У Пастернака эта прямота пробивалась в поздние годы. Судя по всему, именно такого Пастернака, несколько назидательного (вроде "Не надо заводить архива, над рукописями трястись"), и должен был ценить Твардовский. "Внегородской" Пастернак ("Засим виднелся сеновал...") для него - интеллигент на прогулке (хоть и оценивший когда-то "мужицкую" "Страну Муравию" очень высоко).

К Ахматовой его должна была привлечь ее "пушкинская" закваска. И все же, ее печатая, настойчиво спрашивая у нее про стихи, иной раз бывал несговорчив. Не сразу оценил, что иной раз Анна Андреевна могла произнести такие слова о земле и о деревне, какие за ней легко повторила бы простая "крестьянская баба".

И в Заболоцком - судя по тому, что напечатал в "Новом мире" - всего более ценил "назидательность" (стихотворение "Жена", которое в журнальной публикации не имело названия) да изобразительную точность ("Оттепель"). Нежно-звонкую, "неодномерную" вещь - "Лебедь в зоопарке", конечно же, не пропустил. Чудесное, совершенно детское зрение Заболоцкого:

Скрежещут над парком трамваи,
Скрипит под машинами мост,
Истошно кричат попугаи,
Поджав перламутровый хвост...

- показалось Твардовскому просто чепухой: "Не молоденький, а все шутите".

Но именно с Заболоцким в некоторых своих строчках Твардовский сближается до ошеломительно малого расстояния.

*══*══*

В тот день, когда окончилась война
И все стволы палили в счет салюта,
В тот час на торжестве была одна
Особая для наших душ минута.

В конце пути, в далекой стороне,
Под гром пальбы прощались мы впервые
Со всеми, что погибли на войне,
Как с мертвыми прощаются живые...

Для многих, прошедших войну, - это одно из "избраннейших" стихотворений Твардовского. Вещь траурно-торжественная, четкая, как гимн. Прощание с павшими, с навсегда ушедшими друзьями. Но так - "Прощание с друзьями" - называется не менее известное стихотворение Заболоцкого. И как странно пересекаются ритмы этих стихотворений:

В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений,
Давным-давно рассыпались вы в прах,
Как ветки облетевшие сирени...

Да, у Твардовского - обо всех погибших, реквием. У Заболоцкого - только о близких товарищах по Обериу, элегия. Но в какое-то мгновение стихотворения начинают невероятным образом сближаться и в тоне, и в образах.

...И нам уроки мужества даны
В бессмертье тех, что стали горсткой пыли.
Нет, даже если б жертвы той войны
Последними на этом свете были, -

Смогли б ли мы, оставив их вдали,
рожить без них в своем отдельном счастье,
Глазами их не видеть их земли
И слухом их не слышать мир отчасти?..

Будто на эти горькие, взрослые вопросы Твардовского - эхом, по-детски откликается Заболоцкий:

Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И все ли вы забыли?
Теперь вам братья - корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.

И, словно предчувствуя этот ответ ("Прощание с друзьями" все-таки появится на свет четырьмя годами позже), Твардовский отзывается вновь - и словно переходит на язык Заболоцкого: "Что ж, мы - трава? Что ж, и они - трава?.."

Но странное сближение, тайное родство двух совершенно разных поэтов могло произойти лишь в середине их произведений. Заболоцкий - сколь бы ни был он по природе "натурфилософом" - завершает стихотворение как лирик. Твардовский не позволяет себе ни певучести, ни слезинки. Он завершает горестно, но сурово и почти сухо. Эпически:

Суда живых не меньше павших суд.
И пусть в душе до дней моих скончанья
Живет, гремит торжественный салют
Победы и великого прощанья.

*══*══*

Из поэтов начала века был у него один, кого он особенно ценил и с кем часто сходился в своих предпочтениях и отрицаниях - Бунин. Отвращение к "бессмыслице" у них - общее. И любовь к точной детали, сжатость, умение несколькими словами передать движение, жизнь. В лучших своих стихах Бунин близок к прозе. И Твардовский однажды бросил о себе, что в поэзии он скорее прозаик. Из современников только Михаил Исаковский (все-таки учитель!) - единственный, кто целиком "пришелся по душе". С другими Твардовский не чувствовал внутреннего родства. Даже с теми, кого ценил. Поскольку был поэт иной природы.

Что его могло так раздражать в Есенине? "Разгул" и "запойность"? Отсутствие "удержа"? Скандальность и хулиганство "с исповедью"? Все-таки в первую очередь - поэтическая речь. Особенно - отглагольные существительные. Их Твардовский не просто перечисляет, а будто еще и от себя "импровизирует", почти не скрывая издевки: "цветь", "звень", "зынь", "трясь"...

Возможно, поэтический словарь Блока был чужд, но не столь неприятен, если Твардовский услышал мелодию его "символистских" стихов. И все-таки любой поэтической "музыки", нарушающей привычный строй речи, он чуждался. Есенинская "звень", его стихотворное "пение" раздражали, как раздражал и внеречевой "гул" Маяковского.

"Я и теперь считаю, вообще говоря, что размер должен рождаться не из некоего бессловесного "гула", о котором говорит, например, В.Маяковский, а из слов, из их осмысленных, присущих живой речи сочетаний..."

Это признание в статье "Как был написан Теркин" бросает неожиданный отблеск на все: на его отношение к современникам и предшественникам, на его намеренную "антилиричность" даже в лирике. Он подгоняет слово к слову, как плотник - бревнышко к бревнышку, добиваясь предельного смыслового совершенства. Здесь он невероятно придирчив к самому себе, даже в крохотной вещи добиваясь исключительной словесной точности:

В лесу заметней стала елка,
Он прибран засветло и пуст.
И, оголенный, как метелка,
Забитый грязью у проселка,
Обдутый изморозью золкой,
Дрожит, свистит лозовый куст.

Когда беглым взглядом пролетишь по этому стихотворению - видишь обычный "пейзаж". Останавливает дата: "1943". Она-то и заставляет перечитать эти шесть строчек. И сразу встает живое, сиротское. Война "прокатилась" по лесу. Снег сбит с деревьев, и сам лес поредел. Потому и "заметней стала елка". Четыре строчки из шести - это взгляд, застывший на тонком кусточке. Но за ним - военная дорога, "изморозь золкая" (снег, перемешанный с золой и подзолом). И - всеобщая бесприютность.

Чаще всего его лирика - это или маленькая поэма ("Я убит подо Ржевом"), или пунктиром намеченный эпос. Зарисовка "с натуры", за которой стоит большая общая жизнь. Некоторые вещи Твардовский словно обрывает. Стихотворение лишь вроде бы закончено. Кажется - его можно продолжить, "дописать". Да часто он и дописывал. И стремился дописывать. Как удлинил вдвое когда-то и стихотворение "В тот день, когда окончилась война", так неожиданно зазвучавшее почти в унисон с Заболоцким. Как в 30-е годы, начав писать про деда Данилу, дал целую серию стихотворений. Как в 50-е несколько раз обращался к ангарскому порогу Падуну. И как заметил однажды о пушкинском "Я вас любил...", что и его стоило продолжить: еще многое можно было досказать.

*══*══*

Двадцатый век в русской поэзии - век лирики. Эпос часто шагал рядом, но все равно "напитывался" лирикой, жил ею - как в поэмах Блока, Есенина, Маяковского, Ахматовой... Твардовский - поэт эпического склада. "Служащий отечеству". Поэтому для него смысловая точность - главное. И здесь был свой бог - Пушкин.

Ключевая строчка "Медного всадника". Как долго Пушкин искал нужный эпитет. Хотел уже остановиться на варианте: "На берегу свинцовых волн..." - и вдруг нашел: "пустынных"... За одним словом - не только водная колеблющаяся пустыня, но и начало мифологии Петербурга: город возникает как бы "из ничего".

Твардовский стремится к той же многомерности слова. И так же мучается началом:

Кому смерть, кому жизнь, кому слава,
На рассвете началась переправа.

Берег тот был, как печка, крутой,
И, угрюмый, зубчатый,
Лес чернел высоко над водой,
Лес чужой, непочатый.

А под нами лежал берег правый -
Снег укатанный, втоптанный в грязь, -
Вровень с кромкою льда. Переправа
В шесть часов началась...

Позже он подробно описал, как бился с первыми строками знаменитой главы из "Теркина", как вздохом: "Переправа, переправа!" - нашел нужный размер и как прежние слова "улеглись" в счастливо найденный ритм. Не сказал лишь, что не всем словам нашлось место. Что ушел "угрюмый, зубчатый" лес, исчез "снег укатанный, втоптанный в грязь", но появился "снег шершавый". Количество строк заметно уменьшилось, сама строка ужалась. Но в два десятка точно поставленных слов вошло больше, нежели раньше умещалось в сорока:

Переправа, переправа!
Берег левый, берег правый,
Снег шершавый, кромка льда...
Кому память, кому слава,
Кому темная вода, -
Ни приметы, ни следа.

"Снег шершавый, кромка льда" подчеркнули границу (раньше было подробнее и пестрее - и лес, и снег, и грязь), общее "кому смерть, кому жизнь" - ушло в гулкое, с эхом: "кому память". Эта же "память" рядом с темной водой выудила из глубины другую темную реку, Лету, реку забвения, смерти.

Один из главных "обновителей" литературы ХХ века - Набоков стремился к тому, чтобы каждое слово собирало в себе лучики уже ранее написанных слов и бросало на них обратный отсвет. Тогда произведение насыщается новыми смыслами и подсмыслами, рождая новую - с многократным эхом - действительность. Консерватор Твардовский стремился к иному: слово должно втянуть в себя множество внесловесных смыслов. Оно должно прийти из жизни, но сразу из разных ее сторон. Оно - мгновение, вмещающее целую жизнь. И как бывает в поэзии самой высшей плотности, несколько строф "Теркина" - о переправе, но уже из другой части поэмы - способны вместить главу большой прозаической повести:

Если с грузом многотонным
Отстают грузовики,
И когда-то мост понтонный
Доберется до реки, -

Под огнем не ждет пехота,
Уставной держась статьи,
За паром идут ворота;
Доски, бревна - за ладьи.

К ночи будут переправы,
В срок поднимутся мосты,
А ребятам берег правый
Свесил на воду кусты.

Подплывай, хватай за гриву,
Словно доброго коня.
Передышка под обрывом
И защита от огня.

Прозаик подробно описал бы и невыносимое ожидание понтонного моста, и как солдаты собирают бревна и двери от разбитых домов, и как герой, переплыв реку и ухватив травяную "гриву" обрывистого берега, вспомнил детство, как в ночное гонял лошадей. И как, услышав залпы, очнулся от прошлого... Здесь - все то же, но не в словах, а за словами, в неизбежных отголосках памяти.

Но "Теркин" - это не только та смысловая густота, в которой, как в хороших щах, "ложка стоит". Это и неожиданное разнообразие. Стих то всхлипывает гармоникой:

Заведет, задует сивая
Лихая борода:
Ты куда, моя красивая,
Куда идешь, куда...

То сближается с элегией, когда автор скажет вдруг о себе:

Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Немала была утрата,
Но светла была печаль.

То рождает магическое завывание вьюги, заставляющее вспомнить снежные, смертные метели Блока:

...Я теперь твоя подруга,
Недалеко провожу,
Белой вьюгой, белой вьюгой,
Вьюгой след запорошу...

И, конечно, от пословиц, полупословиц, поговорок и присловий деваться некуда, на какой странице ни открой:

- Отдышись, покушай плотно,
Закури и в ус не дуй...

- Не зарвемся, так прорвемся,
Будем живы - не помрем...

- Ничего. С земли не сгонят,
Дальше фронта не пошлют...

Слово к слову, как бревнышко к бревнышку... Но когда дом поставлен и крыша уже крыта, можно "расписать" резьбой наличники, пустить конька на крышу. За "прекрасной ясностью" может прийти и словесное узорочье. И тогда сходятся две стихии русского языка - строгая точность, идущая через классическое слово трактатов Ломоносова, через Карамзина-историка, прозу Пушкина и далее, до чеховского "ничего лишнего". И затейная, то Аввакумовым гневом питаемая, то скоморошьими небылицами устно-речевая стихия, вдохновлявшая "сумасшедшего" Гоголя, затейного Лескова и тех, кто пойдет следом, - Шмелева, Ремизова, Клычкова.

Давно замечено: в основном "Теркин" написан размером частушки, той самой частушки, которая в две-четыре строчки иногда может вместить целую жизнь. Но Твардовский "вжимает" в этот объем иногда не только жизнь, но и многие жизни. И если сам Теркин, как бывалый солдат из народной сказки, и сам жить горазд, и жизнь его любит, то проходят рядом с ним и прочие судьбы: гибель товарищей, "стриженых ребят", и - черное родное пепелище:

...У дощечки на развилке,
Сняв пилотку, наш солдат
Постоял, как на могилке,
И пора ему назад.

И, подворье покидая,
За войной спеша скорей,
Что он думал, не гадаю,
Что он нес в душе своей...

Но, бездомный и безродный,
Воротившись в батальон,
Ел солдат свой суп холодный
После всех, и плакал он.

На краю сухой канавы,
С горькой, детской дрожью рта,
Плакал, сидя с ложкой в правой,
С хлебом в левой, - сирота.

Словно из щемящего звука этих строк и родилось другое произведение Твардовского, одна из вершин русской поэзии ХХ века, "Дом у дороги". Поэма, которую в 40-х подзаглушил "Теркин", но которая ни в чем ему не уступает. Война, пришедшая в дом, взявшая бойца, прокатившаяся рядом по дороге беженцами, боями, отступлением, взявшая в полон семью... Народный плач с утренней росой на траве вошел в эту поэму и заставил давнюю приговорку "Коси, коса, пока роса, роса долой - и мы домой..." с каждым повторением звучать все печальней, все горестнее, все отчаянней. И звук косьбы теряет звонкость счастливой работы, и - на дальних островках памяти - заставляет услышать образ иной: войны, что безжалостно косит. То, что Твардовский всех героев, даже "не к времени" появившегося на свет ребенка, оставил в живых - еще больше оттенило боль общей беды и общей разлуки. И везде - та же точность, неумолимая точность!

...И пыльных войск отход, откат
Не тот, что был вначале,
И где колонны кое-как,
Где толпы зашагали.

Все на восток, назад, назад,
Все ближе бьют орудья.
А бабы воют и висят
На изгороди грудью...

И жуткий, огромный образ, в котором и древность, и неизбывное, горестное "теперь":

Пусть пахнет пыль золой,
Поля - горелым хлебом
И над родной землей
Висит чужое небо.

Ничего равного он больше не напишет. Таланта не убавилось, но звездный час прошел. Твардовский стоял на развилке.

*══*══*

Империя и почва. В ХХ веке их отношения складывались самым гибельным образом. Расказачивание, раскулачивание, раскрестьянивание... Деревни, подавленные войсками, голодом, "прогрессом". Деревни, ушедшие на дно водохранилищ. Колокольня, встающая из глубин озера. Это "деревенщики", крестьянские писатели более позднего призыва, увидели, что после того как "Матера" уйдет на дно, начнется "Пожар". Что народ - не только люди, но и живое предание, которое связано с родным местом, домом, извечным течением жизни. Он же хотел государственной точности, чтобы ее не покоробила никакая - ни есенинская, ни енисейская - "звень" ("Иркутской ГЭС ангарский ток уже потек сюда...").

Лишь один раз "линии судьбы" государства и народа не просто пересеклись, но совпали - в Великую Отечественную. Именно в это время Твардовский пишет самые народные свои произведения: "Василий Теркин" и "Дом у дороги". Когда формула "народ и партия едины" стала превращаться в словесную чепуху, когда империя не захотела прислушаться к почве - и почва начала "разъезжаться" под ногами империи, он почуял беду.

Что делать? - вопрос вечный, не имеющий ответа. Государство нельзя "убрать", ради него народ кровь проливал. Нужно переосмыслить, исправить. И пишется "Теркин на том свете", замечательный в кусках, но какой-то одномерный в самой сердцевине. Пишется "За далью - даль" - поэма, в которой изумителен "стихотворный очерк", но "общий план" наивно публицистичен. Пишется поэма "По праву памяти", где самая живая, лучшая часть - не риторика "антисталинской темы", пусть чеканная и хорошо сделанная, а начало (оно под названием "На сеновале" печаталось как самостоятельное стихотворение).

Но главное чувство: жизнь государственная и жизнь народная расходятся, начинают существовать не сообща, как в годы войны, но вопреки друг другу. Разве не это уловил измученный литературно-политической борьбой Твардовский, пропадавший между поэтическим творчеством и редакторским столом? Не потому ль в странном и тревожном стихотворении 1965 года ("Как неприютно этим соснам в парке...") резкая, неожиданная концовка "ломает" тот "слаженный пейзаж", который шумит листьями в первых строках?

...Но чуток сон сердечников и психов
За окнами больничных корпусов.

Почти "судьбоносное" стихотворение. Его положение было куда страшней, нежели большинства сотрудников и "застрельщиков" из "Нового мира". Им хотелось "гласности", чтобы наговориться на любимые антисталинские темы. Он желал гласности, чтобы выправить покосившуюся державу. А она не хотела встать на ноги, упрямилась. Он стоял между империей и почвой, между глухими "государственниками" и запальчивыми "антигосударственниками", между "интеллигенцией" и "партаппаратом". А в сущности - был одинок. И литературная война вокруг "Нового мира" вдруг стала превращаться в его личную судьбу. "Журнал - это тоже творчество" - его слова, его убеждение. Но журнал стал и его жизнью. И когда Твардовский стал терять журнал, в его стихах вдруг стала пробиваться лирика, и какая лирика - с теми "поворотами", с тою "субъективностью", которые когда-то он так не любил.

Чернил давнишних блеклый цвет,
И разный почерк разных лет
И даже дней - то строгий, четкий,
То вроде сбивчивой походки -

Ребяческих волнений след,
Усталости иль недосуга
И просто лени и тоски.
То - вдруг - и не твоей руки

Нажимы, хвостики, крючки,
А твоего былого друга -
Поводыря начальных дней...
То мельче строчки, то крупней,

Но отступ слева все заметней
И спуск поспешный вправо, вниз,
Совсем на нет в конце страниц -
Строки не разобрать последней.

Да есть ли толк и разбирать,
Листая старую тетрадь
С тем безысходным напряженьем,
С каким мы в зеркале хотим
Сродниться как-то со своим
Непоправимым отраженьем?..

В этом стихотворении 1965 года не так странны "пушкинизмы" - "Ребяческих волнений след, усталости иль недосуга...", "Поводыря начальных дней...", - как ворвавшаяся в последние строки "георгиеивановщина", почти: "Друг друга отражают зеркала..."

И разве не та же ивановская нота - в другом стихотворении?

...За неясными окнами,
Словно тот, да не тот,
Он над елками мокрыми
Неохотно встает.
ловно из "Роз":
И особенно синяя
(С первым боем часов...)
Безнадежная линия
Бесконечных лесов.

И наконец - полное совпадение. Со всеми ивановскими паузами, отточиями, намеками, пропуском всего лишнего. Стихотворение, которое, может показаться, вынуто из неизвестного архива Георгия Иванова. (Знал ли Твардовский о существовании такого "эмигрантского" поэта?) И - полная капитуляция Твардовского-эпика, поскольку это чистейшая лирика.

В случае главной утопии, -
В Азии этой, в Европе ли, -
Нам-то она не гроза:
Пожили, водочки попили,
Будет уже за глаза...
Жаль, вроде песни той, - деточек,
Мальчиков наших да девочек,
Всей неоглядной красы...
Ранних весенних веточек
В капельках первой росы...

Стихотворение, написанное в 1969-м. Опубликованное после смерти. Не только о горестном прошлом. Но и о горестном будущем. Словно смотрел на четверть века вперед.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


За два дня в выборах в Москве приняли участие почти 2,6 млн горожан

За два дня в выборах в Москве приняли участие почти 2,6 млн горожан

Галина Грачева

Голосование в столице проходит под контролем наблюдателей Общественного штаба

0
261
ЦИК отметил высокую явку на выборах в Москве

ЦИК отметил высокую явку на выборах в Москве

Татьяна Астафьева

К середине второго дня голосования в столице проголосовали более 2,2 млн человек

0
530
В первый день голосования проголосовали более 1,8 млн москвичей

В первый день голосования проголосовали более 1,8 млн москвичей

Галина Грачева

Подавляющее большинство избирателей сделали свой выбор в онлайн-формате

0
866
Прокол вуали. Несколько слов о деловой этике уважаемого австрийского семейства

Прокол вуали. Несколько слов о деловой этике уважаемого австрийского семейства

Петр Твердов

Несколько слов о деловой этике уважаемого австрийского семейства

0
1680

Другие новости