0
1940

25.05.2000 00:00:00

Потоп и ковчег

Рустам Рахматуллин

Об авторе: Рустам Рахматуллин - обозреватель "НГ", москвовед


У подножия Воробьевых гор не раз замечено присутствие потопного духа. Он обличен на видных и виднейших местах летописания, мемуаристики и беллетристики, в подсказках топонимики, архитектуры, живописи...


В ОГНЕ И МЕДЬ - ВОДА

Впервые норов вод меж Воробьевых гор и Лужников запечатлелся в хрониках под 1533 годом - годом смерти Василия Третьего. На богомолье в Ламском Волоке князь занемог так, что стеснялся въехать с ожиданной стороны в столицу - и стал в Воробьеве, своем селе. Василий облюбовал отцовское село после 1521 года, когда крымцы сожгли великокняжескую резиденцию Остров. Великий князь спрятался тогда в стогу, передает в своих записках Герберштейн, предание же добавляет, что стог стоял, собственно, в Воробьеве, которое Гирей сжег тоже. Так что тема огня раньше темы воды является на Горы. Где сразу сопрягается с темой нашествия. И с темой спасения.

Где был спасен, там князь спустя двенадцать лет и умирал, надеясь переправиться в свою столицу. Ноябрьская река еще некрепко стала, и Василий распорядился наводить мост "под Воробьевым против Девичья монастыря". Вбили сваи, намостили. Когда же лошади великокняжеской повозки ступили на мощение, постройка обломилась. Повозку оттащили, обрезав гужи. Пришлось Василию переезжать Москву-реку повыше, Дорогомиловским паромом, и прилюдно. В начале декабря он умер.

От этого примера до несчастного Метромоста, поставленного тоже наскоро "под Воробьевым" и некрепкого, - четыре с половиной века, из которых девятнадцатый особенно богат на обличения строптивого и самочинного норова здешних вод. Но мы повременим в шестнадцатом, когда еще раз появляется на Воробьеве тема огня, причем в смешении с темой воды.

Иван Четвертый, сын Василия, перебирается во дворец на Горах после великого московского пожара 1547 года, в огне которого распались деревянные части кремлевских палат. Что дерево! - "железо яко олово разливашееся и медь яко вода растаяваше". Черные люди полагали поджигателями города родню царя (великий князь только что принял царский титул) - князей Глинских. Убив в Кремле двоюродного брата государя, князя Юрия, люди пришли на Горы за головами Глинских Михаила и Анны. Которая-де волхвовала, сердца человеческие вынимала, клала в воду, да тою водою, летая сорокой по Москве, кропила, и оттого Москва выгорела. Выгорела... от воды?

Иван велел пришедших хватать и казнить. После чего, стоя на горной высоте над мятежом и погорельем, вдруг переменился. Сам Грозный позже, в обращении к Стоглавому собору, говорил, что невозможно ни описать, ни языком пересказать всего того, что сделал он дурного по грехам молодости, за которые Господь наказывал его потопом, мором, наконец великими пожарами, когда страх и трепет вошли в душу и в кости, и смирился дух, и познал свои прегрешения. Стало быть, некий потоп в грозненском случае предшествует пожару на ступенях испытаний, да и сам пожар трактован летописцем как потоп.

Дворец московских царей в Воробьеве простоял до Александра Первого, удерживая планировочную ось мизансцены Горы - Лужники. На месте этого вытянутого вдоль бровки Гор сооружения должен был возникнуть по обету Александра и по проекту Витберга храм Христа Спасителя.


"БЫЛОЕ И ДУМЫ"

А там, где ось пересекает реку, завязывается и выше по горе, на месте закладки храма, приходит к апогею история Герцена и Огарева.

Писатель Воробьевых гор, Герцен еще и персонаж своих писаний, стоящий на Горах. И в этом качестве загадочен. Загадочны и Яковлев - его отец, и Огарев, и некто Карл Иванович... Но по порядку.

Все помнят сцену клятвы, а если смутно, то ведь смутна и клятва. Менее памятен пролог той сцены, он же и пролог всей знаменитой дружбы.

Года за три до клятвы маленький Герцен гулял с отцом, Иваном Алексеевичем Яковлевым, в Лужниках, по берегу Москвы-реки напротив Воробьевых гор. На крики "тонет, тонет!" некий казак бросился в воду и вытащил через минуту еще живого человека.

Так обнаружил себя вновь дух здешних вод.

Яковлев привел в движение свои связи, и казака произвели в урядники. Придя благодарить, урядник взял с собой "утопленника". Карл Иванович Зонненберг был воспитатель Николая Огарева.

Конечно, сам Огарев является в рассказ не из воды. Но под знаком воды. Герцен по-своему дает себе в этом отчет: "А не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, <...> я бы и не встретился с Ником". Позднее Герцен потеряет в море сына, тоже Николая, - и странно ли будет подумать, что утрата эта зеркальна обретению друга? Наконец, сам Огарев, житель и впоследствии владелец подмосковной с красноречивым названием Белоомут, окончит дни свои, заступив место утопленника-моряка подле его вдовы, которую спасет от лондонской панели, и только в этом, третьем, браке обретет счастье.

В свой черед жизнь Герцена, как и его книга, начинается под знаком огня. Младенец вынесен из дома и вывезен в числе семьи из города, горящего огнем 1812 года. Для этого глава семьи делает невозможное: является к Наполеону. Тот выпускает Яковлевых из Москвы с условием доставить Александру в Петербург письмо о мире. Яковлев исполняет обещание и видится с царем.

Клятва дана в 1827 году, в неназванный день, когда Яковлев, Герцен, Огарев и Карл Иванович приехали гулять на Воробьевы горы. Ехали через Лужнецкую заставу, бывшую в городском валу у Новодевичьего монастыря. Переправились на лодке через Москву-реку "на самом том месте, где казак вытащил из воды Карла Ивановича". Это известный, отмеченный на картах перевоз у Тихвинской Лужнецкой церкви. Над ним при закладке храма Христа Спасителя, за десять лет до знаменательной прогулки четверых, стоял временный мост для императора Александра. Стало быть, Карл Иванович тонул ровно против площадки храма. На нее и поднялись, уйдя вперед от старших, Герцен и Огарев, здесь, в виду всей Москвы, они и присягнули, вдруг обнявшись, пожертвовать жизнью на избранную борьбу.

Казалось бы, в чем содержание борьбы, должно явствовать из предшествующих страниц книги. Однако там находим только, что дети решились действовать в пользу цесаревича Константина: отголосок конъюнктурного декабристского лозунга - скорее, чем народного мистического представления об истинном царе.

Важней последующие строки: "...Видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные на этом месте; Александр был тоже искренен, положивши первый камень храма, который <...> сделался последним".

Буква клятвы, быть может, потому скрывается от нас, что смысл ее вне ее буквы. Герцен сам дает нам ключ к иному, чем обычно, пониманию сцены, когда уподобляет три обета - императора, строителя и свой, - устанавливая, в сущности, таинственное тождество трех Александров.

Действительно, Карл Магнус Витберг, обратившись в православие перед началом своего строительства, взял имя Александр в честь царственного покровителя. Александр Герцен, псевдонимом Искандер подчеркивавший царственность своего имени, два года разделял с Витбергом вятскую ссылку. Записки Витберга написаны рукой будущего Искандера. За них обоих, как за одного, ходатайствовал перед Николаем Первым Жуковский...

Собственно, вне возвышенных уподоблений сцена клятвы может показаться, как опасается сам Герцен, натянутой и театральной. Новое такое уравнение выводится немедленно:

"Мы не знали всей силы того, с чем вступали в бой, но бой приняли. Сила сломила в нас многое, но не она нас сокрушила, и ей мы не сдались, несмотря на все ее удары. Рубцы, полученные от нее, почетны, - свихнутая нога Иакова была знамением того, что он боролся ночью с Богом".

Между прочим, Герцен обыгрывает здесь фамилию отца, которую не мог носить как незаконнорожденный: Иаков - Яковлев. Но нам важнее параллель с речью митрополита Филарета при переносе знаков заложения храма Христа Спасителя с Воробьевых гор в Успенский собор. Этот перенос, знаменовавший окончательный отказ от стройки на Горах, случился в 1838 году, когда писатель подступался к мемуарам. В передаче "Московских Ведомостей", святитель "обратил внимание именно на те сомнения, которые невольно возникали в народе по поводу перенесения предметов с места предполагаемого строительства храма. Он сумел рассеять их, поставив в пример Скинию, которая была воздвигнута не на месте видения Иаковлева, и сам Соломонов храм, основанный Соломоном по мысли Давыдовой, не в тех местах, где находилась Скиния".

Разумеется, видение Иаковлево - лестница между небом и землей - было в свою очередь не там, где он боролся с Богом. Но после слов Филарета библейская метафора Герцена может быть помещена в храмоздательный, а не политический контекст. Как и в контекст топографических подробностей клятвы 1827 года: "И встал в ту ночь, и, взяв двух жен своих, и двух рабынь своих, и одиннадцать сынов своих, перешел через Иавок вброд. И, взяв их, перевел через поток, и перевел все, что у него было. И остался Иаков один. И боролся Некто с ним, до появления зари; И, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним". (Быт., 32: 22-25.)

Программа и перипетии проектирования и стройки храма вышли на бумагу чередой сходных уподоблений - сходных как источником и пафосом, так и некоторой произвольностью. Мерзляков в Песни на заложение храма уподоблял Москву-реку Иордану, а Воробьевы горы - горе Фавор, Елеонским лесам и месту видения Иакова одновременно. Митрополит Филарет, мы видели, предпочитал сравнение с ветхозаветным храмом Соломона. В свою очередь Витберг начал работы на Горах в день Обновления храма Гроба Господня в Иерусалиме. И он же говорил: "Я понимал, что этот храм должен быть величествен и колоссален, перевесить, наконец, славу храма Петра в Риме". Последняя интуиция, впрочем, предельно точна: при совмещении римского и московского семихолмий холм Ватикан приходится на Воробьевы горы.

Столь же уместна на Горах и тема "свихнутой ноги Иакова", когда и если это смутная догадка о причинах тщетности усилий Витберга, а не мемуариста. Метафора распознает природу этого труда, фатальный неуспех которого есть знак отмеченности Богом. То есть храм не состоялся для чего-то. Случай классициста Витберга, неисполнимость данных им обетов почувствованы Герценом как поздний опыт такого трудового фатума, который мы теперь назвали бы барочным.

Судьбы Витберга и Герцена пересекались и раньше вятской ссылки. В пору малолетства Герцена Витберг явился в имении Яковлевых Васильевское Звенигородского уезда, где отыскал (как и в других местах верхней Москвы-реки) и с дозволения хозяина стал добывать мрамор для своего храма. Что, кстати, было сделано с нарушением закона и позже стало пунктом обвинений против архитектора.

Видимо, разработки шли в 1825 году, когда баржи с каким-то верхнемоскворецким камнем не смогли спуститься к месту стройки храма. Император повелел тогда изыскивать соединения Москвы и Волги для подъема вод: Александр до своего конца дышал в такт с Витбергом.

Заметим же себе: большой храм мыслим на Горах при том условии, что это Горы над большой водой.

История с камнем имела и другое, позднее, но знаменательное в контексте наших размышлений продолжение (замеченное Марией Нащокиной): "Московские Ведомости" за 1888 год (# 103), зная из судного дела Витберга о москворецкой усадьбе Яковлева, в поисках ее отправили читателей... на Воробьевы горы.

Это Васильевское существует на Горах доныне, под вывеской физического института, примерно в километре на восток от смотровой площадки. С площадки хорошо видны дом с куполом и угловыми шпилями и парк, спускающийся по крутому склону к Андреевскому монастырю.

На самом деле в эпоху Александра Первого Васильевское было у князя Юсупова. Который изображен на первых же страницах "Былого и дум": князь Николай Борисович участвовал в судьбе Герцена, определив его, еще ребенком, к первой в жизни службе - в Экспедицию кремлевского строения, над которой директорствовал.

Кстати, когда рескриптом Николая была упразднена Комиссия о храме Христа Спасителя, то все чиновники, дела, строения, имущество и заготовленные материалы переходили в ведение не только губернатора Москвы, но и князя Юсупова - по должности его. Судьба храма встала тогда под знак вопроса, как и выбор, сделанный покойным императором. Выбор места - и архитектора, заподозренного теперь в злоупотреблениях. То был 1827 год - год герценовской клятвы.

Но в чем же, наконец, ее смысл?

Может быть, в том, что из 1817 года продлевается в 1827-й, как сама затянувшаяся стройка, мистерия основания храма.

В которой теперь участвуют новые персонажи: старик, однажды сделавший себя мостом между воюющими императорами Запада и Востока, выбравшись из огня с письмом от одного к другому; другой старик, выбравшийся из воды, причем на этом самом месте и на глазах иных участников таинственного шествия; и два ребенка, явившиеся в мире под знаками тех же стихий. Они переправляются на Горы там, где десять лет назад по временному мосту прошел для исполнения своего обета император Александр.

Это аллегория спасения Москвы в нашествии и пожаре 1812 года, когда сам пожар трактован как потоп. Аллегория спасения - и обновления Москвы в собственной жертве. Москвы стариков и детей, старой и новой Москвы.

Фигуры аллегории переправляются на место, где заложен памятник этой жертве, и во время, когда выбор этого места снова нуждается в подтверждении. Клятва на Воробьевых есть иносказание такого подтверждения. Которое дано от лица Москвы и, одновременно, перед ее лицом - от Воробьевых гор как высочайших в городе, то есть возвысившихся над потопом 1812 года.

Но выходящие из огня и воды выходят из них как земля, как Горы. Недаром готов был родиться миф о жительстве семейства Яковлевых в доме на Горах. Герцен и Огарев как персонажи - аллегорические изображения Гор, а не воды у их подножия и не московского огня. Но характерно, что контур этих изображений двоится. Огарев - тень Герцена, как Карл Иванович тень Яковлева (и недаром перейдет к нему на службу). Можно сказать, что Карл Иванович спасается из вод постольку, поскольку прежде Яковлев спасается из пламени 1812 года. Или так: Огарев и Карл Иванович суть тени Герцена и Яковлева, брошенные отсветом московского пожара на метафорическую плоскость потопа.

Теперь совсем иначе слышится известное: "Запыхавшись и раскрасневшись, стояли мы там, обтирая пот. Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули..."


МАМОНОВА ДАЧА

Со времени исчезновения царского Воробьевского дворца и неудачи Витберга до возведения высотки университета, то есть полтора столетия, дворец в Васильевском - растянутый вдоль бровки, купольный, четырехбашенный - служил вершиной Воробьевых гор. И центром, оттянувшим на себя, сместившим их главный поперечник. Например, именно этим домом, под именем огромного Васильевского замка, маркированы Горы у Батюшкова в его "Прогулке по Москве".

Князь Долгоруков-Крымский, владевший до Юсупова Васильевским, однажды принял в нем Екатерину, а Юсупов - Александра Первого; но и градостроительно старинный этот дом есть образ царского дворца - смещение, иносказание былого Воробьевского. И если заберет теперь наше внимание, то властно и по праву.

Это и логика рассказа - теперь о временах, когда сделалось ясно, что храм на Воробьевых не возникнет или останется фантомом, а на бровку, как на сцену, выступили новые персонажи, выбирая новые места.

В 1830 году Юсуповский дом был арендован, а затем приобретен для графа Матвея Александровича Дмитриева-Мамонова, объявленного сумасшедшим и отданного по распоряжению царя под родственную, медицинскую и полицейскую опеку. Богач и жених из первых, герой Тарутина и Малоярославца, основатель декабризма, Мамонов безумствовал на почве царских прав - он был хоть и не старшей ветви, но Рюрикович - и, в частности, отказывался признавать на троне Николая Первого. Этот обет навыворот (а некоторые предполагали, что и обет безумия) Мамонов соблюдал до смерти, то есть тридцать восемь лет. Из них тридцать три года - здесь, на вершине города, в Васильевском, с тех пор прослывшем Мамоновой дачей, в доме, из которого его не выпускали даже в сад. Здесь он писал распоряжения за подписью "Владимир Мономах", а с некоторых пор признал себя и Папой Римским. Здесь же Мамонов умер в запредельном 1863 году после ожогов, уронив огонь из трубки на облитое одеколоном платье. (Сгорел... от воды?)

С Мамоновым дворец в Васильевском обратно подтвердил свою преемственность от царского дворца, а равно и фантомность этого преемства. Мамонов был здесь чьей-то тенью.

Тенью не только старых государей, но и Николая Первого, права которого Мамонов думал оспорить и который появился на Горах чуть раньше, устраивая новую дачу Фамилии - Нескучное.

В Нескучном тоже сказывалась память царского Воробьевского дворца, потребность в нем. Новый дворец отнесся еще ближе к центру города, чем Мамоновская дача. Но слишком близко - а от места старого дворца, напротив, слишком далеко, - чтобы взять на себя роль центра Гор.

Пора сказать, что в этом состязании осей и центров был и простой ландшафтный смысл. Ибо у Воробьевых гор есть два топографических определения. Либо они распространяются от устья Сетуни и Сетунского брода на Москве-реке, где ныне Краснолужский мост, до местности крымских топонимов (мост, вал, луг, набережная) и там сходят на нет, - либо от той же Сетуни, но только до Андреевского оврага, отделяющего, по смыслу этого определения, собственно Горы от Нескучного. Лишь в этом, втором случае Горы образуют правильное полукольцо, подкову с центром в месте Воробьевского дворца, где мог возникнуть храм Христа Спасителя. В первом же случае центр Гор помещается восточней, в районе Калужской заставы, отмеченный старинным Андреевским монастырем в уровне горной подошвы или Мамоновским домом наверху.

Определение заречных Лужников взаимообусловлено с определением Гор. Собственно Лужниками называлась местность в излучине реки против подковы Гор, где ныне стадион; но луговина в нарицательном смысле достигала Крымского брода. В XVIII столетии Лужники были оставлены за новой городской чертой - Хамовническим валом. Приуроченный одним концом к неотменимой для обоих вариантов точке Сетунского брода, Хамовнический вал другим концом наставлен на Андреевский овраг.

До рубежа веков, когда по валу проложили железнодорожные пути с двумя мостами через реку, оба понятия о рамках мизансцены Воробьевы горы - Лужники были, пожалуй, равноправны. Церковь Троицы в Воробьеве близ места старого дворца, ныне известная по близости со смотровой площадкой, отчасти противостояла тяготению Мамоновского дома и Андреевского монастыря. Но с появлением мостов железного пути, отрезавшего подкову Воробьевых от Нескучного, старая ось обрела новые права. Еще полвека - и увенчалась университетом.

Но мы прервали свой рассказ тогда, когда до университета оставался век...


"МУМУ"

"От Крымского брода он повернул по берегу, дошел до одного места, где стояли две лодочки с веслами, <...> и вскочил в одну из них вместе с Муму". "...Герасим все греб да греб. Вот уже Москва осталась назади. Вот уже потянулись по берегам луга, огороды, поля, рощи, показались избы. Повеяло деревней. Он бросил весла..."

Вот знаменитейшая из историй потопления! - и приурочена все к той же части города.

Или даже загорода. Ведь для середины XIX века ("Муму" опубликована в 1854 году) "Москва осталась назади" значило в точном, административном смысле, что Герасим выплыл за границу городского вала. То есть миновал, налево от себя, Андреевский овраг и соименный монастырь и поравнялся с дачей Мамонова, еще живого. На этот случай "показались избы" и "повеяло деревней" относилось бы к забытой ныне Шереметевской слободке справа впереди - месту бывшего увеселительного дома знаменитого петровского фельдмаршала.

Только зачем так долго грести, тем более против течения, даже уплывая от лишних взглядов? Во времена Тургенева Москва еще впускала сельские картины в свою черту, а пасторальные названия, подобные тургеневской Остоженке, служили своего рода подписью к таким картинам. В нашем случае "Москва осталась назади" могло бы относиться к непосредственному впечатлению: луга, поля и огороды начинались в городской черте, против Нескучного.

Это прекрасно видно на картине Айвазовского, запечатлевшей город с Воробьевых гор незадолго до написания "Муму", в 1848 году. Художник-маринист на Воробьевых - еще одна фигура знакового ряда в нашем исследовании. И уж конечно, киммерийский академик написал не пастораль - марину. Земля тверда лишь под ногами живописца, на обрыве Гор, где две сосны, а за излучиной реки и за огромной пустотой мокрого луга белый Кремль и город в предвечернем солнце глядят поднявшимися из воды. Внизу, в излучине реки, художник видит лодку с одиноким человеком. Но гребец определенно выплыл за границу города и поравнялся с парком Мамоновской усадьбы. Кажется, он остановился.

Для видов с Воробьевых гор потребность в лодке или пастухах на среднем плане была естественна - вот новая причина долгой гребли у Тургенева. Причина, внеположная целям Герасима. С мыслью уединиться он, наоборот, вплыл в панораму, сфокусировав на линии реки взгляд с Гор на Кремль. Взгляд собирательного рисовальщика, стоящего на Воробьевых вечно. И только подвигающегося со временем, как Айвазовский, вправо - вместе с центральной точкой Гор.

На старой точке, в старые времена стояли голландские художники Ян Бликланд и Корнелий де Брюин. Свой знаменитый вид Москвы де Брюин сделал, по собственному дневниковому свидетельству, "с высоты дворца царского" в Воробьеве, в 1702 году, в апреле. Тем же временем и в той же своей книге "Путешествие через Московию" голландец ставит рядом такие записи: "29 марта царь катался на шлюпках по Москве-реке, против течения, за 3 или 4 версты от места, что у Кремля... Месяц апрель начался такою резкою теплотою, что лед и снег внезапно исчезли. Река от такой внезапной перемены, продолжавшейся сутки, поднялась так высоко, как не запомнят и старожилы... 9 числа. Царь опять потешался катанием на Москве-реке от увеселительного дома генерал-фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева, лежащего на этой реке невдалеке от Москвы, насупротив прекрасной дачи царя, называемой "Воробьевы горы..." Здесь все нам знакомо: гребля против течения, потоп, царская дача на Горах и шереметевская против нее. Вот только в лодке - Петр.

Движение вверх по реке отвечает росту Воробьевых гор от минимальных отметок высоты. Геологически, Горы растут из низкого Замоскворечья, поднимаясь вместе с Якиманкой и продолжающей ее Большой Калужской улицей, которые суть векторы подъема. Сопровождая подъем Гор, ширится клин луга за рекой. Можно сказать, что этот клин берет начало на Остоженке, где "дом Муму", то есть Тургеневых.

Еще немного топографии. Связывал берега в этих местах древнейший Крымский брод, а со времен Екатерины - соименный мост. Чуть ниже этого моста река двоится рукавами главного русла и Водоотводного канала, прорытого при той же государыне. Остров между ними держит носом против течения, в сторону Воробьевых гор. В качестве носовой фигуры век спустя на стрелке острова поставят не иное что, как здание Гребного и Яхт-клуба. (Еще сто лет - и этот же мотив будет утрирован печально знаменитым изваянием Петра.) Главное русло между стрелкой и Остожьем было поначалу загорожено плотиной, которая и отводила часть воды в канал. Землебитная конструкция быстро размылась под напором полых вод, и в 1835 году плотину возвели опять, уже из дерева, то есть надолго, под именем Бабьегородской. Канал прорыт по старице - старому руслу Москвы-реки, где издревле шла полая или стояла малая вода. Бабьегородскую плотину можно считать границей ареала Воробьевых гор в его наибольшем очерке. И дать себе почувствовать: вода у их подножия - это большбя, бульшая вода, чем ниже по течению. Это вода до раздвоения реки во-первых и над плотиной во-вторых. Что важно для интерпретации "Муму".

Поскольку в этой повести впервые на воде меж Воробьевых гор и Лужников является, помимо жертвы потопления, фигура жертвователя, того, кто топит. Для описания Герасима Тургенев прибегает к метафорам лесным, древесным; в остальном повесть поставлена под знак воды. Обязанность Герасима - возить на двор бочку с водой; Капитона прячут от Герасима в чулане с водоочистительной машиной; Капитон - пьяница; разочаровать Герасима в Татьяне можно напоив ее (так что отдав Татьяну Капитону, Герасим как бы отдает ее воде); Муму не только утоплена, но сначала спасена Герасимом из реки.

Спасена на Крымском броде - это название еще существовало, как синоним Крымского моста; оттуда же Герасим отплывает с ней впоследствии. Если ход лодки против течения служит иносказанием попятного подъема вод, несущих свою жертву, то механизм потопа кажется сначала петербургским. Но он московский: воду поднимает Бабьегородская плотина. Неслучайно в половодье плотину открывали, чтобы не затопить вышележащие окрестности.

Тогда Герасим - аллегория высокой воды у Воробьевых гор.

Не от плотины ли все "деревянное" в портрете сильного, крепкостоящего Герасима?

Полуторавековый общий стон о гибели Муму: "зачем?.." - есть лучшая подсказка символической природы происшествия, поскольку больше незачем. В "Муму" жертва любовью - а утопление собаки прежде всего аллегория отказа героя от Татьяны - вполне сополагается с недавней жертвой города. Москву сожгли в кампанию 1812 года сами москвичи, а поэты уподобили этот пожар Ноеву потопу. Неодолима воля, отдающая Татьяну велеречивому позеру Капитону и требующая исчезновения Муму. Сам исполняя господское веление, Герасим утрирует его, чтобы преодолеть это господство, в согласии с евангельским: "И кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два" (Мф. 5:41).

Повесть Тургенева наследует литературе сентименталистской и преромантической, которая умела написать любовную, и в том числе строительную, жертву. Над прудом бедной Лизы Карамзин литературно основал, перепоставил многовековую древность Симонова монастыря. Жуковский поместил в корпус Сказаний о начале города свою "Марьину рощу" - повесть из старых, удельных времен, согласно которой основанию Москвы предшествует убийство героини на берегу реки, ее убийца ввергнут в реку собственным конем и тонет, а ее любимый, считавшийся утопшим, остается жив и строит надмогильную часовню прежде, чем возникнет город.

"Дом Муму" внутренне связан с удельным временем. Тургеневы жили в приходе Успения на Остоженке, то есть на месте сельца Семчинского, известного с Ивана Калиты. Слово "сельцо", впрочем, указывало не на церковь, а на господскую усадьбу. Господами Семчинского были великие князья. Калита отказал его сыну Ивану, известному с прозванием Красный, а тот отписал на жену. С тех пор Семчинское переходило в женской половине княжеского дома. Так что полновластие женщин, подобных Варваре Петровне Тургеневой или барыне из "Муму", - наследственность места.

Забелин полагает, что в Семчинском сосредоточивалось управление всей стадной частью государева хозяйства - "конюший путь". В Семчинских лугах под Воробьевыми горами, пишет он, оберегались и паслись неездовые, выездные кони и запасалось сено для дворца, возимое из вотчин по оброку. Бесчисленные стога дали имя Остоженке, где у самого Крымского брода, в квартале нынешней Дипломатической академии, стоял государев Конюшенный, или Остоженный, двор. При Грозном сельцо вошло в опричнину, что и понятно, а при его сыне - в городскую черту. На месте Успенской церкви с некоторых пор пустырь, соседний с тургеневским домом.

Это не родовой - приобретенный дом Тургеневых; тем удивительней, что разворот сельца Семчинского на Крымский брод и Лужники в "Муму" так ощутим. (Можно вспомнить и "Первую любовь", а в ней - езду верхом отца и сына в области между Арбатом и Нескучным: "...Побывали на Девичьем поле, перепрыгнули через несколько заборов... переехали дважды чрез Москву-реку... как вдруг он повернул... от Крымского броду и поскакал вдоль берега".) Тургенев - гений луга, Лужников, как Герцен - Воробьевых гор.

Воробьевы горы подают спасение в потопе - Москва-река принимает жертву.

Тургенев в "Муму" пишет действительность жертвы - Герцен в "Былом и думах" пишет спасение в ней.

Герцен смотрит зрением неприступных Гор, причальных для ковчега, даже если на них и открылись источники вод. Тургенев смотрит зрением... нет, не реки, а угрожаемого дола, которому и адресуется потоп.


НОЕВА ДАЧА

На рубеже веков бывшая дача Мамонова принадлежала садоводу Ноеву. И с легкостью, в свой черед знаменательной, переназвалась в устах Москвы... Ноевой дачей.

Веселая странность этого имени отмечает не только место в Книге - Арарат, но и время в ней. Время, когда "иссякла вода на земле", и "обсохла поверхность земли" (Быт., 8:13), и "Ной начал возделывать землю, и насадил виноградник" (Быт., 9:20). Время поставления завета между Богом и людьми, что не будет более вода потопом.

Пожалуй, взгляд на Москву Айвазовского предварял появление имени "Ноева дача". Взгляд из "приморской Армении" (юго-восточного Крыма) - взгляд киммерийца. Взгляд Ноя-садовника, помнящий море.

Гора в этом взгляде священна, дол драгоценен, жертва спасительна.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Накал страстей по Центробанку пытаются снизить

Накал страстей по Центробанку пытаются снизить

Анастасия Башкатова

Природа инфляции и ее восприимчивость к ключевой ставке вызывают ожесточенные споры

0
1396
Проект бюджета 2025 года задает параметры Госдуме-2026

Проект бюджета 2025 года задает параметры Госдуме-2026

Дарья Гармоненко

Иван Родин

Гранты на партийные проекты выданы под выборы только Слуцкому и Миронову

0
988
Всплеск потребления ослабил торможение экономики России

Всплеск потребления ослабил торможение экономики России

Михаил Сергеев

Правительство обещает следить за эффективностью госрасходов

0
1149
В парламенте крепнет системный консенсус вокруг президента

В парламенте крепнет системный консенсус вокруг президента

Иван Родин

Володин напомнил депутатам о негативной роли их предшественников в 1917 и 1991 годах

0
1164

Другие новости