Если вдруг уйдешь - вспомни и вернись.
Над сосновым хутором головою вниз
пролетает недобрый дед с бородой седой,
и приходит зима, глубокая, как запой.
Две национальные темы, роковой аккорд: охранительный при всей своей некомфортабельности холод и самозащитный, до известной степени не лишающий продуктивности запой.
Черт-собутыльник - это третья извечно национальная тема. Словно муза, захаживал он и к Пушкину, и к Достоевскому, и к Галичу, и к Высоцкому. У Кенжеева свои задушевные подробности:
И с места в карьер негодяй у стола,
сто грамм осушивший со мной,
промолвил: "Душа твоя так же тепла,
как этот напиток дурной.
Должно быть, технический, черт подери,
нечистый, как, впрочем и я.
"Омерзительный дух" пытается смутить поэта, внушить, что соловьиные гимны заре - это чушь и ложь. А далее следует замечательная аргументация, зарифмованная в четырех символах:
Засим не поможет тебе ни Минюст,
ни влажный российский язык,
ни важного Гегеля бронзовый бюст,
ни тонны прочитанных книг.
Тонны книг - это, понятное дело, нерукотворные памятники, память народов. Бюст Гегеля - диалектическая философия, бессмертие духа и "все разумно". Минюст - допустим, авторское право, а влажный российский язык - родная речь, увлажняющая иссохшие души, утоляющая духовную жажду. Итак, "смирись, горделивый поэт", все - тлен, ничто не гарантирует тебе блаженного бессмертия - ни закон, ни вечный язык, ни мировой порядок, ни всеобъемлющая полнота культуры.
Но поэт осеняет себя крестным знамением и дает своему "ночному прокурору" сокрушительную отповедь.
Смотри, например, как летучая мышь
парит над осенним мостом.
Как белая лошадь арабских кровей
гарцует над трупом холодным.
Как ловко влечет стрекозу муравей
на радость личинкам голодным.
Что это - выбранные наугад картинки ("Зачем кружится ветр в овраге┘") или опять шифр? У черта более или менее однозначные аллегории, а здесь - жизнь. Ее так просто не разъять на элементы, но упорно выделяется одно - нет увядания без возрождения, кончается одно - начинается другое, что было беззаботной красотой кончается презренной пользой, и даже танец скорби бывает исполнен жизненной силы и очарованья. И вывод, сразивший бедного "козла и нахала":
Допустим, пророк презираем и наг,
но в силу написанных строк
останусь навек я в иных временах,
а значит, я тоже пророк!
Черт ему - "черное", а поэт свое - "белое". Черт говорит, что нет поэту ни чести при жизни, ни славы после смерти, а поэт ему возражает: пусть нет чести при жизни, а послесмертие есть у всякого слова, следовательно, всякий поэт - пророк. Тут черту и крыть стало нечем - испарился. А поэт - наперекор нечистой силе - тоже отправился в чистое поле "с целью сердце глаголами жечь". Заметим - сердце, не сердца. Вольность поэтической морфологии или поправка к классическому канону? Единственное сердце - чье оно? Да самого же поэта, больше ничье. И потому вместо "восстань" - "удивляйся, взвивайся, помалкивай, покупай сигареты с лотка". Вот, по-видимому, объяснение тому, что поэзия Бахыта Кенжеева на глазах превращается в пространную фигуру умолчания: я пишу не о том, что хочу сказать, но и вы не читайте то, что написано. Текст - только повод, прекрасный повод для общения душ. Кенжеев оттачивает стих, ибо это его единственное средство быть понятым - на "описание" и на "сентенции" он не полагается.
Посмотри на пламя и молча его сличи
с языком змеиным, с любовью по гроб, с любой
вертихвосткой юной, довольной самой собой,
на ресницах тушь, аметисты горят в ушах -
а в подполье мышь, а в прихожей кошачий шаг,
и настольной лампы спиральный скользит накал
по сырому снегу, по окнам, по облакам┘
На глаз это не рассчитано, это не воображать, это слушать и осязать надобно. Из языка пламени, лижущего дрова в печи, расходятся образы - звуки, образы - этимологии, образы - метафоры. Это только первый срез того, что не сказано. А дальше - у каждого свое.