Цветков был имперским поэтом, он был заворожен Древним Римом и почитал его вершиной человеческой цивилизации. Фото РИА Новости
Умер Алексей Цветков – крупнейший русский поэт нашего времени. Критика осознала его масштаб в середине нулевых, после выхода книжки «Шекспир отдыхает», собравшей новые стихи Цветкова, написанные после 17-летнего перерыва. Сколько-нибудь широкой публике это до сих пор невдомек.
Правда, в России сейчас нет ни общепризнанного великого прозаика, ни всенародно известного драматурга. Да и эпоха стоит непоэтическая. Что связано как с падением интереса к изящной словесности, так и с вымиранием квалифицированного читателя.
Древние говорили: у отечества три столпа – поэт, меч и закон. С законами и законодателями у нас не все благополучно – но так было всегда. С оружием гораздо лучше – но блеск его покоряет не всех. А вакансия великого национального поэта опустела давно – еще в прошлом веке, после смерти Иосифа Бродского.
К Цветкову все это имеет прямое отношение. Но давайте обо всем по порядку. Потому что поэзия и есть упорядоченная речь.
Жизнь и смерть
Алексей Петрович Цветков родился в 1947 году в Западной Украине, в городе Станиславе (ныне Ивано-Франковск), в семье военного (в стихах упоминается «отец – подполковник запаса»). Фамилия Цветков – типично семинарская, но о его предках из духовенства мы ничего не знаем.
Детство и юность Алексей Цветков провел в Восточной Украине – в Запорожье (и запечатлел их в книге «Эдем»). Изучал химию в Одесском университете, историю и журналистику в МГУ. Был участником группы «Московское время» вместе с Сергеем Гандлевским, Александром Сопровским, Бахытом Кенжеевым, Александром Величанским.
Работал техническим переводчиком, литсотрудником областных газет в Сибири и Казахстане, ночным сторожем. В 1974 году уехал в США, жил в Сан-Франциско и Анн-Арборе. Там и завершил образование: аспирантура Мичиганского университета, диссертация «Язык Андрея Платонова», докторская степень. Трудился в легендарном издательстве «Ардис», преподавал русскую литературу в Пенсильвании, подвизался на радио, жил в Мюнхене и Праге. С 2009 года – снова в США, в Вашингтоне и Нью-Йорке.
Автор полутора десятков поэтических книг (увенчанных пять лет назад капитальным двухтомником) и нескольких сборников прозы. Приятельствовал с Эдуардом Лимоновым, Сашей Соколовым, Львом Лосевым. Бродский рекомендовал его стихи издателям – но личные отношения с ним развития не получили. Дело обыкновенное: двум медведям тесно в одной берлоге, даже если это берлога величиной с США.
Алексей Цветков умер 12 мая в Израиле, в больнице под Тель-Авивом, на 76-м году жизни. Причиной смерти называют воспаление легких и острый лейкоз.
Место в иерархии
Цветков после смерти Бродского казался самым достойным кандидатом на опустевший пьедестал. К тому времени он был автором трех книг стихов, отмеченных несомненной печатью гениальности. Но обстоятельства сложились не в его пользу.
Цветков жил в эмиграции, на родине его первая книжка вышла только в 1996-м. Стихов он к тому времени давно не писал, вел программу на радио и трудился над романом «Просто голос» из древнеримской жизни. В России бывал нечасто и без особого шума – так сказать, инкогнито.
При этом личину первого стихотворца эпохи Цветков на себя как минимум примерял. Он сам обмолвился об этом в одном интервью: «Некоторое время назад мне пришлось выступить в «Живом Журнале» с полупровокационным предложением о восстановлении в современной русской культуре вакансии великого поэта. Многие сгоряча решили, что это мое самоназначение... Речь шла о другом – о том, что сама подобная планка сейчас необходима русской поэзии как никогда... Но, попросту говоря, я не вижу людей, ставящих перед собой сверхзадачу… По крайней мере я пытаюсь совершить некое сверхусилие».
Конечно, положение менялось. Со второй половины нулевых книги Цветкова выходили едва ли не каждый год. Критики и филологи взялись за его творчество – хотя серьезных попыток осмысления было немного. Запомнились давняя статья Андрея Зорина, несколько рецензий Лили Панн, несколько публикаций Артема Скворцова.
Так или иначе, имя и физиономия Цветкова широкой публике по-прежнему неизвестны.
В духовной иерархии, когда по каким-то причинам невозможно избрать полноправного предстоятеля, назначают местоблюстителя. Алексей Цветков занимал эту должность в русской поэзии по праву.
Ранний Цветков
Поэтический путь Цветкова отчетливо делится на три этапа.
На родине он пишет стихи, отмеченные традиционной просодией и графикой, следующие в русле направления, которое Сергей Гандлевский окрестил в свое время «критическим сентиментализмом».
Автор термина характеризовал это направление так. Когда обнаруживаешь, что детские и юношеские идеалы извращены, а действительность носит насквозь фальшивый характер, можно впасть в торжественное одическое презрение либо в тотальное карнавальное пересмешничество. А можно избрать некий средний путь. «Только критический сентиментализм еще реализует свое право на выбор: смешно – смеюсь, горько – плачу или негодую. Обретаясь между двух полярных стилей, он заимствует по мере надобности у своих решительных соседей, переиначивая крайности на свой лад». Этот способ «драматичнее двух других, потому что эстетика его мало регламентирована, опереться не на что, кроме как на чувство, ум и вкус».
Но можно обозначить и стилистические идеалы этого направления – как неопределенно-акмеистические. И указать на один из излюбленных его приемов, унаследованный от Николая Некрасова: скрещение повышенно-мелодической, почти романсной стихии с нарочитыми прозаизмами.
Ярчайшие представители «критического сентиментализма» – прежде всего сам Гандлевский, а также Лев Лосев и ранний Цветков. Памятником этого периода в его творчестве остался «Сборник пьес для жизни соло» (1978). Вот характерная пьеса из него, как бы выворачивающая наизнанку морализаторство позднего Николая Заболоцкого:
У лавки табачной и винной/ В прозрачном осеннем саду/ Ребенок стоит неповинный,/ Улыбку держа на виду./ Скажи мне, товарищ ребенок,/ Игрушка природных страстей,/ Зачем среди тонких рябинок/ Стоишь ты с улыбкой своей?/ Умен ты, видать, не по росту,/ Но все ж, ничего не тая,/ Ответь, симпатичный подросток,/ Что значит улыбка твоя?/ И тихо дитя отвечает:/ С признаньем своим не спеши./ Улыбка моя означает/ Неразвитость детской души./ Я вырасту жертвой бессонниц,/ С прозрачной ледышкой внутри./ Ступай же домой, незнакомец,/ И слезы свои оботри.
Второй период
В эмиграции Цветков демонстративно меняет графику: стихи его лишаются знаков препинания и заглавных букв, как бы подчеркивая, что рубикон перейден и пора перерождаться. Этот процесс линьки запечатлевает сборник «Состояние сна» (1980), а его итог – книга стихов с фрагментами прозы «Эдем» (1985).
В этих книгах постепенно угасает близкий раннему Цветкову одический пафос и нарастает удельный вес иронии. Отчетливей проявляется интерес к натурфилософии, проявившийся уже в ранних опусах типа «Каменной баллады».
Здесь, безусловно, сказалось естественнонаучное образование автора, преломленное в духе мандельштамовских штудий времен «Разговора о Данте» и «Путешествия в Армению». Но еще заметнее перемещение фокуса интереса с субъекта – лирического героя и его переживаний – на устройство мироздания. Объективированным, «лиро-эпическим», оказывается и изображение детства и юности в упомянутой книге «Эдем».
Достигается эта новая объективность по большей части мандельштамовским методом уплотнения семантики внутри строки за счет мерцательных сдвигов смысла («зеленой ночью папоротник черный»). Но не менее важны уроки Заболоцкого и Введенского с их излюбленным методом остранения. Вот мое любимое стихотворение Цветкова этого периода – вариация на темы Горация и Достоевского:
в ложбине станция куда сносить мешки/ всей осени макет дрожит в жару твердея/ двоюродных кровей проклятия смешны/ не дядя-де отнюдь тебе я
в промозглом тамбуре пристройся и доспи/ на совесть выстроили вечности предбанник/ что ж дядю видимо резон убрать с доски/ пржевальский зубр ему племянник
ты царь живи один правительство ругай/ ажурный дождь маршрут заштриховал окрестный/ одна судьба сургут другая смерть тургай/ в вермонте справим день воскресный
я знаю озеро лазурный глаз земли/ нимвроды на заре натягивают луки/ но за полночь в траве прибрежные зверьки/ снуют как небольшие люди/
нет весь я не умру/ душа моя слегка/ над трупом воспарит верни ее а ну-ка/ из жил же и костей вермонтского зверька/ провозгласит себе наука
се дяде гордому вся спесь его не впрок/ нас уберут равно левкоем и гвоздикой/ и будем мы олень и вепрь и ныне дикий/ медведь и друг степей сурок
Последовавший за этим период молчания Цветков объяснял так: «Болеслав Лесьмян, один из тех, кто так повредил мне мозги в юности, бился в своем творчестве над проблемой, которую я бы назвал «недосуществованием». Мир, который он описывает, исходит от реального как некая эманация, испарение. Меня уже тогда занимала возможность пойти дальше, занять позицию, в которой эманация и была бы точкой отсчета, а от реальных организмов и падающих на них кирпичей можно было бы отвлечься. Поскольку намерение было и стихи худо-бедно писались, я положился на кривую, которая вывезет... Но она не вывезла, и, когда я бросил писать стихи (на семнадцать лет, как впоследствии выяснилось), одной из глубинных причин была как раз эта неудача. С тех пор как я вернулся к этому занятию, я пытаюсь преследовать поставленную цель более осознанно, хотя придавать осмысленное направление иррациональному процессу нелегко».
Немота и проза
Это, конечно, объяснение задним числом. Причины поэтической немоты иррациональны, и для стихотворца это всегда стихийное бедствие.
Цветков в это время пишет свою головоломную прозу. Фрагменты романа «Просто голос» публиковались в толстых журналах, потом, так и не оконченный, он был издан отдельной книжкою, но поверг читающую публику в недоумение.
Автор предпринял отчаянную попытку заставить русский звучать как латынь – причем классического образца, времен Гая Юлия Цезаря. В книжке, впрочем, его именуют Гаий Юлий Кайсар (а вместо претор всюду стоит «прайтор», вместо форум – «фор», что, конечно, правильнее, но чтения не облегчает). Жанр обозначен как «поэма», но в отличие от «Мертвых душ» и «Москвы-Петушков» эта проза почти лишена комического начала (даром что Цветков – самый остроумный из нынешних стихотворцев).
В своей античности Цветков живет как рыба в воде – но читателю нелегко дышать жабрами. В старых учебниках была, говорят, такая картинка: железнодорожный мост глазами рыбы; римский акведук в подобной развертке выглядит не менее странно.
Все это невольно заставляло припомнить строки Цветкова-стихотворца:
Я хотел бы писать по-латыни,/ Чтоб словам умирать молодыми/ С немотой в тускуланских глазах/ Девятнадцать столетий назад.
Словом, эта попытка завела поэта в тупик, хотя была на свой лад величественной. Запишем ее в рубрику великих русских недоразумений – таких как поздние романы Андрея Белого, пьесы Маяковского или «Доктор Живаго» Пастернака.
В 2004 году появляются новые стихи Цветкова. После периода немоты каждый начинает ровно с того места, где остановился; как бы ни изменился за это время человек, стихотворец не меняется. Перемены становятся заметны только на некоторой дистанции.
Поздний Цветков
Цветков третьего периода – океан поэзии, стихотворец очень плодовитый, почти как Бродский. Поздние стихи его даже еще толком не прочитаны, и причиной тому прежде всего их обилие. Общий уровень – очень высокий, хотя процент шедевров по сравнению с ранним творчеством кажется меньшим. Впрочем, может статься, ранние стихи просто строже отобраны.
Этот период можно обозначить «от натурфилософии к метафизике». И здесь уместно продолжить цитату из самого Цветкова, разъясняющего свой поэтический путь: «В свое время У.В.О. Куайн дал отпор сторонникам многозначности термина «существование», он уподобил эти взгляды бороде Платона, притупляющей лезвие Оккама. Поэзия хороша тем, что она может поднимать с земли черепки, выброшенные философом, и сооружать из них мир, не обремененный правдоподобием. Поэт, не верящий в существование Бога, тем не менее вправе делать ему оскорбительные упреки, потому что в одном из возможных миров Бог существует и наломал там дров. Это, конечно, не всесильный Бог, потому что такой обладал бы атрибутом необходимости существования и логически существовал бы в каждом из возможных миров. Идея «метасуществования» – вот что меня всегда подмывало противопоставить Лесьмяну. И не спрашивайте, что это такое, Куайн накричит».
Эта попытка сопрягать в одном стихотворном континууме разнородные слои и эоны, конечно, заставляет вспомнить об опыте гностической философии – от Плотина и Ямвлиха до Василия Налимова.
О гностицизме Цветкова (правда, понятом узко) проницательно писала и Лиля Панн: «И в стихах, и в прозе Цветков присягал христианской вере… Вместе с тем стихи Цветкова все больше становились отводом гностической ереси, а проще говоря, проклинали плотскую, тленную природу земного мира («везут с полей на всех довольно каши/ кипят в борще несметные стада»). Поэт расцветал на отвращении своего лирического героя к тлену мира, а солью на раны шла мимолетная красота флоры и фауны или, напротив, опрятная вечность камня».
С другой стороны, поздние стихи Цветкова – отчетливый ответ на вызовы информационной цивилизации. Как утверждал в свое время Гарольд Блум: «Гностицизм был и остается разновидностью информационной теории. Вещество и энергия отвергаются... Информация становится символом спасения. Ложное творение-падение связано с материей и энергией, но лишь информация – это Плерома, Полнота, первозданная Бездна».
Эта беспроводная передача энергии сказывается на стихе Цветкова следующим образом. Если во второй период он переходит к новой безличной графике (которая сама по себе заставляет дополнительно поверять логические и грамматические связи), то в третий период происходит возгонка на новую ступень. Вывихиваются и заново сращиваются грамматика и синтаксис. Семантические мерцания достигают запредельной частоты и интенсивности – стробоскоп с эффектом «двадцать пятого кадра». Этот стих уже принципиально не поддается выпрямлению в прозу, оттенки смысла приходится складывать в единое целое по другим законам:
нас ночь разводила и наспех совала в метро/ там пристален люд и народ астеничен рабочий/ в коротком углу приблизительно я или кто/ плечами впечатан в молву и мурлом неразборчив/ какой-то он давний по виду двойник отставной/ чей пульс пеленгуя часы отбивают победу/ но нет постепенно которые были со мной/ и негде добиться куда я так тщательно еду
Однако – важная уступка традиции – движение стиха почти никогда не обманывает ритмических ожиданий. Инерцию романса нетрудно различить и здесь:
я юлю на платформе/ точно кольчатый чукча в пургу в человеческом шторме/ в чемоданчике юкола впрок мертвечины куски/ пост не сдан отпускайте такси
пусть бы ты перестала/ отовсюду гранитно прощаться со мной с пьедестала/ всей немилостью глаз и во рту как клыки у моржа/ это жуткое слово держа
обольщаться не надо/ черемыш это чушь в лучшем случае пригород ада/ где над водкой граненой как штык и при всей колбасе/ никогда мы не свидимся все
Вместе с тем новизну поэтики позднего Цветкова не следует преувеличивать. Никакого нарочитого радикализма, связь с традицией бережно сохраняется, огромное значение приобретает иерархия ценностей, прежде всего этических.
Мораль – скомпрометированное понятие, но если заниматься ею всерьез, это столь же высоковольтное поле, как у гностиков и их оппонента Августина, как у Паскаля и Спинозы. И разумеется, у Канта, который афористически подчеркнул: в метафизических небесах нет ничего, кроме этики. Поздние стихи Цветкова пронизаны мотивами смерти – а любовной лирики у него всегда было немного. В общем, во многом знании много печали, и тот, кто умножает информацию, умножает скорбь.
Место в строю
Что же касается собственно поэтической традиции, ключевые имена предшественников уже названы: Мандельштам и Заболоцкий. Но за ними маячит и другая фигура – Тютчев. Кроме интереса к метафизике Цветкова с ним сближает саркастическое остроумие, некоторая оголтелость политических суждений, долгие периоды молчания, привычка жить по возможности вдали от возлюбленного отечества. Даже поза лирического героя – напряженная и немножко на котурнах. Даже некоторые ключевые образы: минералогические рапсодии Цветкова прямо наследуют тютчевскому камню, которым в промежутке уже попользовался Мандельштам.
Впрочем, лексикон этого нового Тютчева далек от дипломатического. Это Тютчев, не просто пришедший к зырянам, но и поживший с ними бок о бок и уже избывший в «Эдеме» и сопутствующих стихах этот постылый опыт. Стоит вспомнить, кстати говоря, что культовой фигурой в сегодняшнем понимании Тютчев никогда не был. Стихи его при жизни ценили по достоинству немногие знатоки. Книжки он издавал редко и как бы нехотя, ко всякого рода поэтическим эскападам относился брезгливо. И гимназистки его стихами никогда не зачитывались. В общем, бесспорный гений второго ряда – фигура в нашей словесности не столь уж и редкая. Это к вопросу о вакансии великого национального поэта.
Елена Фанайлова удивляется: нелегко было понять, когда Алексей Петрович был университетским либералом, когда – правым консерватором. «Это сочеталось в удивительных пропорциях, но было ужасно убедительным».
Я полагаю, что поэтом Цветков был вполне имперским – он был заворожен Древним Римом и почитал его вершиной человеческой цивилизации. И досады его на возлюбленное отечество, пресловутый Третий Рим, связаны прежде всего с тем, что оно не торопилось античным доблестям соответствовать. А политические воззрения – лишь производная от культуры, причем далекая: третья или четвертая. Кто теперь вспомнит, за какую римскую партию стоял Гораций?
Сегодня гневные политические инвективы Алексея Цветкова в России совсем не ко двору. Но это ненадолго, это пройдет – вернее, станет неважным. Как говорили древние: мудрец, покидающий нас, лучше, чем примкнувший к нам дурак.