Полицейская служба придумана для поддержания порядка. Но по самой своей природе она плохо усваивает, что право стоит выше, чем порядок
Фото Reuters
Несколько лет назад политическая жизнь в нашей стране казалась надежно замиренной. В ней не было политического в строгом смысле слова, и то, что политика у нас была редуцирована до придворных и кабинетных интриг, а на поверхности видимым образом допускались в основном лишь имитации политического, искупалось идеей хорошо упорядоченного, надежного, почти деидеологизированного правления и управления. В истории такие государства встречались неоднократно, и к ним – с некоторыми натяжками – подходит изобретенный в XVIII веке термин «полицейское государство».
На чем держится порядок
Историки, а в особенности историки права, знают, что ни слово «полиция», ни словосочетание «полицейское государство» изначально не содержали в себе ничего скверного, угрожающего. Лишь в конце XVIII века, когда идея права и человеческого достоинства стала овладевать умами, понятие правового государства начало казаться европейцам более соблазнительным, чем понятие государства полицейского. Но и тогда еще это последнее не вовсе утратило кредит доверия: и в XIX веке, и даже в начале века XX находились энтузиасты, которые стремились переосмыслить идею полиции и полицейского управления. Настоящий перелом произошел лишь в 30-е годы XX века с установлением новых режимов: коммунистического – в СССР, фашистского – в Италии и нацистского – в Германии. Именно против нацизма и коммунизма была направлена либеральная критика. И именно то, что творилось в этих странах, стало в новейшее время синонимом полицейского государства вообще, хотя ни регулярность террора, ни повсеместность контроля, ни, самое главное, формы мобилизации, характерные для тоталитарных режимов, не были ведомы классическим полицейским государствам.
То есть полицейское государство должно восприниматься не только как государство угроз и репрессий, но более широко – как «социально-полицейское государство общего блага». Конечно, эта формула – чрезмерно широкая, однако для предварительной ориентации подходит. Такое государство социальное – потому что сохраняет ряд важнейших обязательств по расширенному (в сравнении с либеральным государством) обеспечению жизнедеятельности населения (социальные гарантии). Но как полицейское государство оно не допускает внутрь себя политику. Где есть полиция, там нет политики, говорил Карл Шмитт, – точнее, политика выводится за границы государства, становится политикой почти исключительно внешней. Есть высшие политические органы, политические решения, политические интриги и кабинетная борьба. Но публично политического почти нет – или оно носит имитационный характер. Полиция является не просто охраной от преступлений, но всеобщим способом управления, упорядочивания, распределения благ, сообразных позициям разных групп населения. Полицейское управление исходит из того, что, как бы сложно ни было устроено общество, его можно научно изучить, определить основные цели и задачи по извлечению пользы из его экономики (часто сырьевой), определить специфику деятельности и функции отдельных групп населения. И позаботиться о том, чтобы все были в конечном счете гарантированы от беспорядка. Разумеется, это – только в теории, в идее. Само устройство полиции таково, что она легко превращается в свою противоположность.
Приведем несколько примеров. Современные исследователи истории классического полицейского государства во Франции (задуманного, как свидетельствует еще знаменитая «Энциклопедия» Дидро и Д’Аламбера, для счастья всех подданных) охотно цитируют министра полиции, говорившего незадолго до революции 1789 года, что везде, где собираются трое, одним будет его осведомитель. Процветала практика тотальной слежки и бессудных расправ, в то время как парижскую полицию восторженные путешественники называли одним из чудес света. Политическую катастрофу она, как мы знаем, предотвратить не помогла, а полицейские меры в тогдашней экономике тоже показали свою более чем ограниченную эффективность, и от них пришлось отказаться. История полиции в России – отдельная интересная тема. Начинается она – в строгом смысле – с попыток сначала Петра I, а затем Екатерины II перенять европейские, то есть французскую и немецкую, концепции полиции, но кончается все тем, что русское полицейское государство становится не столько образцом справедливости и порядка, сколько символом неограниченного произвола.
Исследовавший эту проблематику американец русского происхождения Марк Раев полагал, что подобное перерождение полиции произошло в России из-за нехватки независимых, существовавших с давних времен форм институциональной саморегуляции в обществе. Вот почему столь различно действие бюрократии в Европе и в России. В Европе правители нуждались в бюрократии как продолжении своей воли, но они нуждались и в предсказуемом обществе, важнейшие составляющие которого самостоятельно организовывались и могли вести себя в соответствии с рациональными принципами. В России же бюрократия рассматривала личный характер правления императоров как образец поведения и препятствовала свободному самостоятельному функционированию законов и правил, продолжала традицию злоупотреблений, произвола и политики репрессий.
Важная особенность полиции – ее радикально антипроцессуальный характер. Полицейское управление, полицейская забота о жизни и здоровье граждан, полицейские репрессии и полицейское предупреждение преступности устроены таким образом, что с трудом функционируют во временных горизонтах, задаваемых процедурами. Где есть процедуры, правовые регуляции отдельных шагов, необходимых для принятия решений, там затруднена прямая связь между усмотрением существа дела, постановкой задачи и собственно действием.
На управляемой стороне пособствовать полицейскому управлению могло бы воодушевленное и солидарное население, но уже давно было замечено, что полицейское управление меньше интересуется мнениями и качествами граждан, нежели, как называл это Гегель, внешней стороной дела. «Думайте что угодно, но подчиняйтесь», – говорит полиция, и за это пренебрежение мнениями дорого приходится платить полицейскому государству. Вот почему неудивительно, что полицейское государство изначально держится на насилии и что насилие это имеет целью так или иначе подавить политическое, замирить пространство конкуренции, а уже потом, в этом замиренном пространстве, осуществлять рутинные операции по контролю, воспитанию, формированию законопослушного подданного. У полицейского государства есть своя – в общем, неблагоприятная – динамика, но, помимо того, подавление политического не может не оказаться лишь частично и лишь временно успешным.
Полицейская идея изначально связана с широко понимаемой безопасностью. Но безопасности не может быть, когда дела экономические приводят к социальным размежеваниям и напряжениям. Социальное государство оказывается государством полицейского вмешательства в хозяйственные дела, да и не только в хозяйственные. В этом государстве появляется идея поставить природу на службу человеку – иначе говоря, не столько открывать и изобретать новое, сколько находить новые и новые способы извлечения богатства из существующего для наилучшего распределения благ. И, конечно, все это сопровождается коррупцией, авантюрами – и, возможно, отнюдь не случайно развитием той самой полиции, которая постепенно, с годами становится основным, а потом и единственным воплощением идеи полицейского государства.
Именно под этим углом зрения мы и должны оценивать то, что происходит у нас сейчас. Мы можем сказать, что преобладание враждебности над солидарностью – одно из самых тревожных явлений последнего времени. Речь идет совсем не о том, что гражданской солидарности больше не существует. Она есть, она развивается, временами ее становится больше. Однако последние годы, а в особенности месяцы показали существенное сокращение солидарности как располагаемого государством ресурса и приращение за ее счет враждебности опасных по интенсивности степеней. Простое возражение – если кто-то вознамерится оспорить эти утверждения – состояло бы в том, что примеров противоположного свойства все-таки больше, что государство по-прежнему прочно, его легитимность неоспорима и мобилизационный ресурс не уменьшился. В том-то и беда современных дискуссий: все доводы такого рода перестали быть дискуссионными доводами, которые можно оспорить, поправить, принять частичную правоту оппонента и выставить на следующем этапе более продуманный аргумент. Споры стали частью политического процесса, и убедительность довода для сторонников определенной позиции означает лишь готовность идентифицировать себя с той группой, для которой эта позиция убедительна. Для противников тот же самый довод кажется неубедительным, и они столь же ангажированы и непреклонны. Неопределившихся, которых еще приходится завоевывать содержательными соображениями, становится все меньше, и вопрос о том, возможна ли еще, говоря словами Карла Мангейма, «свободно парящая интеллигенция», сам уже является политическим вопросом.
Одни более правы, чем другие
Оживление политической жизни в России вряд ли прекратится в обозримом будущем. Это имеет серьезные последствия. Высвобождение политического оставляет сравнительно мало места для индивидуального решения. Впервые за несколько лет у нас появляются именно публичные политические группы, готовые к экзистенциальному противостоянию. Еще не столь враждебны их действия, еще нет не то что признаков, но и предчувствия гражданской войны. Но уже есть дискурс ненависти, риторика «друг/враг». Политическое размежевание – и это еще одна важная особенность, о которой следует помнить, – может развиться из любой противоположности – религиозной, экономической и даже эстетической. Поводы для размежевания могут быть любой природы. Но при этом само размежевание достигает такой степени интенсивности, что оппоненты или конкуренты становятся именно врагами и под углом зрения смертельной, экзистенциальной вражды видят все остальное. Вражда приобретает собственную динамику, политическое подминает под себя все и высасывает всю энергию из других областей жизни. Тогда государству грозит гражданская война и распад, если только не будет новой консолидации, если не появится новое единство «политического народа», противостоящего другим народам как врагам, но искоренившего вражду внутри себя.
Сегодня у нас, как когда-то на Западе, общественное зарождается внутри узкого имущего слоя. Именно внутри такого слоя обычно появляется желание обсуждать общественные дела и участвовать в них. Иными словами, указанный процесс в нынешней России идет там, где он только и может идти, – в среде более или менее образованных и более или менее благополучных в материальном отношении людей. В этой среде и происходит в настоящий момент образование солидарных меньшинств – именно меньшинств: говорить о масштабной солидарности народа в целом или даже хотя бы каких-либо значительных его сегментов пока не приходится. Если прибегнуть к макиавеллистской образности, то подобным социогенезом, принимающим формы брожения – в прямом и переносном смысле этого слова, охвачены представители popolo grasso (так называемого жирного народа). Собственно, Болотная – это и есть popolo grasso. Заметим, на Болотной не звучало – или практически не звучало – экономических требований. Стояние на Болотной было исключительно политическим действом, объединившим людей с определенным типом ментальности. Людей, принадлежащих к новой информационной эпохе. В количественном отношении таких людей может быть крайне мало (толпы на Болотной – это все-таки совсем мизерно в масштабах всей страны). Но в силу своей активности эти представители popolo grasso и образуют тот источник новой солидарности, который имеет все основания претендовать на то, чтобы стать конституирующей политической властью.
На фоне волнений, устраиваемых popolo grasso, принцепс – прибегнем снова к макиавеллистским аллюзиям, – ищет, на кого ему опереться, чтобы восстановить порядок. Ситуация осложняется тем, что на фоне беспокойства popolo grasso сильные и надменные нобили и гранды пытаются разыграть собственную карту. И принцепсу не остается ничего другого, как апеллировать к социальным низам – popolo minuto. Риторически такая апелляция сводится к попытке актуализировать в общественном сознании представления о raison d’Etat. Это выражение можно перевести и как «разум государства», и как «государственный интерес», и как «основания государственных действий». Такая формула возникла в ответ на отчаянную политическую борьбу XVI–XVII веков в Европе. Это был ответ на вопрос о том, почему одна из конфликтующих сил более права, нежели другая, почему кто-то может действовать скрытно, хитро, часто явно несправедливо, но в высшем смысле должен быть оправдан. Полицейское государство в известной степени является наследником или трансформацией государства raison d’Etat.
Драматургия момента усиливается и сумятицей в сообществе грандов, стремящихся во что бы то ни стало оседлать процесс образования солидарных меньшинств popolo grasso и даже находящих для этого подходящие слова. Но у этих грандов напрочь отсутствуют слова и вообще даже хотя бы какая-то площадка для диалога с popolo minuto (кроме разве что пресловутого клейма «анчоусов»). В подобной избирательной «немоте» грандов – пожалуй, главная причина их проигрыша (на данный момент) в борьбе вокруг принцепса. Другое дело, что борьба эта по-настоящему только начинается.
Политическое – это традиционно высшая ступень самоопределения человека. Чтобы совершать действия, за которые он может отвечать, человек должен выгородить себе пространство определенности, в котором каждый его поступок есть именно то, что он намеревался сделать, и последствия поступка могут быть ему вменены. Но это также пространство, населенное иными людьми, и сделать его предсказуемым можно, либо превратив других людей в свои инструменты, рабов, либо установив вместе с ними согласие, учредив политическую общность. Где эта общность установлена словно бы раз и навсегда, там политическое исчезает. Где ее приходится переустанавливать и переучреждать постоянно, там дает о себе знать человеческая свобода. Что сообщает неподвижное постоянство учрежденной общности? Сила, удерживающая ее от распада. Но что сообщает силу силе? Это вопрос не только политической философии, но и политической теологии, вопрос об оправдании того, что совершается в мире, в том числе и вопрос конечного оправдания высшей политической власти. Мотивационные энергии участников политического, почерпнутые через обращение к трансцендентным мирскому устройству началам (Богу или богам), могут не только укрепить, но и уничтожить существующий порядок. Таким образом, свобода, трансцендентное отнесение себя к политической общности (наличной, проектируемой или воображаемой в качестве исходной, изначальной) и только вслед за тем так называемые грубые интересы и рутина политического процесса являются источниками появления и проявления политического.
Реполитизация
Если говорить о России, то национальной идентичности здесь не существует – ни в качестве реальности, ни в качестве задания. И главным образом именно потому, что государственное естество страны до сих пор остается невнятным. Современная Россия – это прежняя Российская или советская империя, просто обломанная по краям, но при этом сохранившая свою принципиально имперскую, то есть неоднородную, природу. Пока существуют нынешнее административно-национальное деление, титульные нации и т.п., создать фундаментальную солидарность русских просто невозможно. Этот процесс, конечно, уже начался явочным путем и остановить его нельзя. Вместе с тем у такого процесса может быть лишь единственная перспектива – новая геополитическая катастрофа. А задания выработать какую-либо альтернативную российскую идентичность просто нет: видимо, из-за опасения снова наступить на «грабли» очередной псевдоинтегрии наподобие «советского народа».
Полицейское государство (если угодно, полицейская составляющая государства), насколько можно судить, помимо того, что оно отчасти остается способом производства порядка, само становится источником беспорядка, а это, в свою очередь, приводит его к утрате потенциала солидаризации и мобилизации, что может ставить под угрозу потенциал жизнеобеспечения. В деле жизнеобеспечения государство нечем заменить, и, значит, некоторая комбинация технического управления и социальной солидарности должна быть всегда. Полицейское государство – это государство рутины. Оно может стремиться к тому, чтобы подданные вели себя сообразно «добрым нравам». Если эти нравы уже есть, оно может более или менее эффективно способствовать их процветанию. Но насадить какие-то нравы заново, вопреки существующим, такое государство не может и работает в этом смысле, как правило, неэффективно. Наибольшие же неудачи подстерегают его на пути частично производимой самим государством реполитизации социальной жизни. Государство – это хорошо уже видел в Германии своего времени Карл Маркс – оказывается не «всеобщим», но стороной конфликта интересов, той же самой стороной, что богачи и знать.
По мере того как это становится все более явным и все менее терпимым, наступает реполитизация общественной жизни. Оправдание полиции тогда – суммируем это – становится сугубо техническим оправданием. Есть функциональное место, без исполнения функций наступит хаос, значит, надо сохранять государство порядка. Этот аргумент мы слышим и сейчас – это хороший, добротный аргумент, но это аргумент не новый, и действие его, мы помним, распространяется лишь на тех, кому и вовсе не нужны аргументы. Что же делает государство? Оно теряет единство целеполагания и взаимосвязи функционирующих средств организации событий. С одной стороны, вся экономическая логика современной жизни понуждает его к тому, чтобы перестать быть государством всеобщего блага, отказаться от социальных обязательств в отношении жизнедеятельности. С другой стороны, оно все больше походит на государство с вырождающейся полицией.
Это – главная беда, и никто не может сказать, есть ли выход из такого положения. Преодолением его могло бы стать преобразование грандов и аппарата в политические группы, которые должны были бы не скрываться за всеобщим, но представить себя как группы интересов и внятно сформулировать и собственные интересы, и интересы примыкающей к ним солидарной общности. Это, конечно, означало бы превращение социальной жизни в поле битвы с неопределенным исходом, потому что тогда ничто уже не остановит оформление других солидарных групп – экономических, этнических, региональных. Это и была бы подлинная смерть государства – до появления и победы той силы, которая прекратит войну всех против всех и реализует общий интерес: мир.
Есть ли другие возможности? Разумеется. Прежде всего это попытка реализовать принцип вождя, защищающего право. Исторически вождизм дал результат в первой половине XX века, и в нескольких странах это продлилось на несколько десятилетий после завершения Второй мировой войны. Говорить о полной бесперспективности и изжитости такого варианта было бы безответственно. Но необходимо помнить, что он предполагает высокую степень солидаризации народа, которому предлагается сильная идеология – не система идей, но мобилизующий миф. Но мало этого. Тогда потребуется также высокая степень гомогенности населения – не как результат действий, а как их предпосылка. Именно эта гомогенность («советский народ») разрушена теперь развитием последних лет, а на имитируемой гомогенности такой стратегии не построить. Мы не будем говорить о ее социальных и тем более моральных издержках – они известны. Но важно понимать, что она не только опасна, но и нереалистична.
Наконец, можно было бы пойти долгим и трудным путем воспитания политического народа в точном смысле этого слова, то есть путем прекращения искусственной политизации и поощрения политизации естественной, произрастающей из всех самоидентификаций и различений, которые только имеют место сейчас. Враждебность различных групп, их соревнование за права и ресурсы никуда не денутся, но если они будут ограничены в интенсивности заданными правилами игры, это может привести к появлению со временем иной культуры политического действия. Это желательный вариант, но считать его вероятным очень и очень трудно.