Российская культурная почва и новейшие веяния – неразлучные спутники.
Фото Алексея Калужских (НГ-фото)
Недавно я отвечал на вопросы одной из радиостанций: «Ожидаются ли к осени нынешнего года социальные потрясения в связи с экономическим кризисом?», «Не приведут ли они к либерализации политического климата в России?» Ответил я так. Социальные волнения исключить нельзя, но маловероятно, что они примут форму общенационального протеста – уж очень фрагментировано российское общество. В любом случае такие волнения не способны стимулировать движения к либерализации страны. Напротив, при нынешнем характере общественных настроений такие потрясения могут быть в интересах лишь антилиберальных сил. Но процесс либерализации России стоит рассматривать в сравнительно долгосрочной перспективе как одну из моделей ее модернизации.
Два подхода к модернизации
В российской политической практике закрепилось представление о модернизации как о проекте преобразования общества в сторону повышения его конкурентоспособности в мировом хозяйстве за счет новых источников развития, связанных с инновационной экономикой высоких технологий. Это необычайно узкое технократическое толкование модернизации. Оно само по себе содержит преграды для нее, поскольку выхолащивает социально-культурный смысл модернизационных процессов. В то же время у узкого представления есть и преимущества – оно приемлемо для большинства политических сил. Ведь цель повышения конкурентоспособности страны в мировом хозяйстве за счет новых источников развития, на мой взгляд, мало кем оспаривается. Дискуссии ведутся лишь о выборе пути движения в этом направлении.
Наиболее влиятельная и массовая ныне сторона этой дискуссии настаивает на продолжении традиционного для России пути модернизации сверху с основной ставкой на командно-административное регулирование, на вертикаль власти. Другая, более малочисленная группа предлагает либерализацию политической системы, развитие свободы политической конкуренции и поощрение ценностей индивидуальной самореализации, конструктивной инициативы снизу. Причем едва ли не решающим аргументом защитников авторитарной модернизации сверху является фактор культурной традиции, якобы присущей особой российской цивилизации, которая и определяет вечные особенности политического строя. Это централизованная, персоналистская власть, где персоны важнее институтов, неформальные нормы важнее правовых.
А какова позиция противоположной, либеральной стороны? У нее нет единой позиции, напротив, она расколота на два лагеря. Один из них фактически поддерживает фаталистический взгляд на зависимость России от своей истории и культуры: «Да, мы хотим либерализации, но в этой стране, с таким народом либеральная миссия невыполнима. Что поделаешь, страна рабов!» Другая группа либералов полностью отрицает влияние социальной и культурной специфики, считая ее вымыслом, всего лишь пропагандистским клише. Даже признавая, что современное российское общество не склонно добиваться либерализации, они полагают, что откуда-то появится каста либеральной элиты, почему-то она прорвется к власти (допустим, на волне недовольства в условиях кризиса) и тогда благодетели возьмут общество за шиворот и приведут его в светлое либеральное будущее по принципу «стерпится – слюбится».
Понятно, что идеология фатализма принципиально антимодернизационна. Модернизация – это проект созидаемого будущего и изменяемого настоящего. Но и противоположный фатализму социально-культурный нигилизм, и революционаризм модернизации не помощники. Не раз в российской истории либеральные реформы срывались усилиями противоположных сторон: традиционалистов и революционеров.
Как российский, так и мировой исторический опыт показывает, что модернизации, не подхваченные обществом, не защищаемые обществом, не ставшие ценностью для него, быстро обрываются, сменяются авторитарными контрреформами, а в ряде стран (например, в Иране в эпоху Белой революции) верхушечные и навязанные модернизации приводили к взрыву фундаментализма и радикализма, чего нельзя исключить (возможно, в меньших масштабах) и в России.
Я исхожу из того, что социально-культурная специфика страны не вымысел, но и не фатум, не рок. Даже культурные традиции – наиболее устойчивая часть этой специфики – появляются, меняются, конструируются. По мнению выдающегося социолога Энтони Гидденса, большая часть ныне существующих традиций – это конструкты, или, говоря проще, новоделы, лишь напоминающие исходные традиции. Их конструирование и деконструкция требуют понимания специфических условий социальной среды.
Патримониальная модель
Международные кросскультурные исследования, проводимые с начала 1990-х годов, показывают, что граждане бывших социалистических стран отличаются от других европейцев по ряду фундаментальных признаков. Они проявляют наименьшую готовность уважать законы. В этих странах самый низкий уровень включенности людей в институты гражданского общества (в пять-шесть раз ниже, чем в среднем в Европе). Эти же страны соревнуются между собой за лидерство по недоверию к национальным институтам власти – подчеркиваю, институтам, а не персонам. И все эти особенности объяснимы. Если порядок обеспечивается не в результате усвоения правовых норм личностью, а насильно, путем вмешательства власти, то это неминуемо приводит людей к отчуждению и от закона, и от власти. В условиях авторитарного режима отчуждение человека от власти и закона, недоверие к ним, стремление обойти закон и обмануть начальство прекрасно сочетаются с патерналистскими настроениями. Более того, патернализм – прямое следствие социального и политического отчуждения народа. Чем больше человек отчужден от той или иной сферы жизни, тем больше склонен к патернализму.
Склонность же к патернализму является благоприятной средой для воспроизводства особого политического режима – патримониального. Эта модель была обоснована Максом Вебером. Он показал, что это переходная модель (уже не монархия, но еще не республика), основанная на личной (не правовой) зависимости бюрократии от правителя государства. Веберовская модель ныне стала особенно популярной и часто используется для объяснения как самой специфики политических режимов в посткоммунистических странах, так и причин их устойчивости.
Вебер выделил разные типы личной зависимости бюрократии – от самых жестких (султанский тип), основанных на страхе наказания смертью, до сравнительно мягких, покоящихся на экономическом принуждении. Все эти разновидности проявляются и сегодня. Скажем, взаимоотношения нынешнего правителя Чечни Рамзана Кадырова не только со своей личной гвардией, но и со своим чиновничеством – это образец патримониальных отношений султанского типа. Отказ от подчинения султану карается смертью, изменники при невыясненных обстоятельствах погибают не только в Чечне, но и в Москве, и в городах Европы.
Султанский тип патримониализма проявляется и в других регионах постсоветского мира. И все же в большинстве постсоветских стран преобладает не деспотия, а более мягкая экономическая зависимость клиентов от патрона. Патримониальный чиновник служит не из страха, он вознаграждается за верность возможностью использования служебного положения в личных целях. Вебер указывал, что неизбежным следствием присвоения служебного положения является «утрата чиновничеством своих бюрократических функций». Иными словами, патримониальный чиновник перестает быть госслужащим, поскольку государственные и общественные интересы подменяются его личными или корпоративными.
Макс Вебер считал патримониальные режимы не только переходными между традиционными и новыми легально-рациональными политиями, но и принципиально неустойчивыми. Во-первых, из-за слабой легитимности власти (она не от Бога, как в монархии, и не от закона, как в республиках) и, во-вторых, в силу неизбежного вырождения общественных функций бюрократии. И все это верно, однако жизнь показала, что патримониальные режимы более устойчивы, чем казалось в начале XX века. Прежде всего с тех пор кардинально изменилась возможность манипуляции общественным мнением, и дело не только в росте могущества информационных технологий, но и в ослаблении традиционной культуры. Общества с ослабленными механизмами традиционной саморегуляции становятся более пластичными, податливыми к конструированию. В патримониальных системах шансы на приход к власти политической оппозиции в результате выборов малы, даже если оппозиция не запрещена полностью, как в Туркмении, и не уничтожается физически, как в Чечне. Скажем, в Грузии, где количество легальных партий велико, политические ресурсы оппозиции примерно так же малы, как и в России, где осталась едва ли не единственная оппозиционная партия «Яблоко». Да и сами партии трудно отличить от патримониальной власти – это всего лишь группы поддержки популярных личностей.
Что особенно важно, в любой стране демократия обречена на вырождение, на подмену имитационными формами, если не опирается на свои естественные корни – институты гражданского общества, а они в большинстве посткоммунистических стран очень слабы. Академик Аскар Акаев пришел к власти в Киргизии на волне перестройки, демонстрируя поначалу и демократизм, и прозападную ориентацию. Но затем его режим выродился в обычный авторитарный патримониализм и был свергнут в ходе цветной революции. Юрист Николай Федоров, член Межрегиональной депутатской группы, демократ из демократов в годы перестройки, став президентом Чувашии, создал демократуру, мало отличимую от режима соседней Башкирии, где с советских времен правит Муртаза Рахимов. Михаил Саакашвили по демократичности фразеологии может быть занесен в Книгу рекордов Гиннесса, но ныне грузинская оппозиция добивается его отставки, упрекая, не без оснований, в авторитаризме.
Патримониальные режимы устойчивы, как Матрица. Они изменяются только в результате внутреннего раскола элиты или революции, которые тоже чаще всего являются всего лишь формой перераспределения власти между ячейками все той же Матрицы. В Киргизии президента Аскара Акаева сверг Курманбек Бакиев, бывший его премьер-министр. А кто такой Виктор Ющенко? Премьер-министр президента Леонида Кучмы. А Михаил Саакашвили? Министр в правительстве свергнутого им президента Эдуарда Шеварднадзе.
Матрица прочна. Но она не вечна. Инерция – не фатум и не вечный двигатель. Тело или явление сохраняет состояние покоя или прямолинейного движения, если не сталкивается с сопротивлением (трением) или новым внешним импульсом. И такие импульсы ныне усиливаются в силу большей, чем в прошлом, взаимосвязи стран мира. Однако для модернизационных перемен лишь внешнего воздействия недостаточно. Нужны еще усилия внутренних сил, заинтересованных в позитивных переменах. Всякая модернизация начинается с того, что элита, а затем и общество начинают осознавать, что так дальше жить нельзя, нужны перемены. В истории России (и не только) такие настроения обусловливались проигрышем войн, а ныне могут возникнуть в мирное время в результате осознания того, что Россия отстает в мировой конкуренции.
Импульсы к переменам
Социально-культурная специфика страны – не выдумка, и возможность успешной модернизации связана не просто с учетом этого обстоятельства, но и с выдвижением социально-культурных задач в качестве центральных и первоочередных. Прежде всего речь идет о задаче выращивания общества, его подготовки к экономической модернизации. Кстати, исходное значение культуры как раз и сводится к возделыванию, выращиванию. Пока такой цели российские модернизации, включая проект 1990-х годов, не выдвигали. Между тем примеры сравнительно успешных модернизаций в ряде стран, будь то Турция времен Ататюрка или Испания после Франко, показывают, что их успех был связан с накоплением социально-культурного капитала, используемого в модернизации. В большинстве стран, выбиравшихся из плена патримониальной Матрицы, радикальные изменения экономической сферы опирались на предшествующий этап выращивания общества и его национальной консолидации вокруг неких общих целей модернизации.
Большинство восточноевропейских стран хотя и недалеко ушли от России в массовом осознании ценности свободного общества и правового государства, но их движение в сторону либеральной модернизации, готовность перетерпеть неизбежные трудности, с этим связанные, были подкреплены стремлением вырваться из империи. У населения России такого импульса нет. А главное, нет долгосрочной мотивации к переменам.
Возможно ли появление такой мотивации? Прежде чем попытаться ответить на этот вопрос, хочу обратиться к китайскому опыту модернизации. Я не раз утверждал, что китайский опыт напрямую в России использован быть не может.
«Китайское чудо» во многом построено на многолюдье – избытке демографических и трудовых ресурсов. Это подталкивает западный бизнес к выносу своих производственных мощностей в Китай с его дешевой рабочей силой. Но у России такого ресурса нет – напротив, проблема уменьшения населения и дефицита, дороговизны трудовых ресурсов становится у нас одной из самых болезненных.
В Китае до сих пор более половины населения живет на селе. Россия – страна урбанизированная. Сельское население сохраняет и патриархальные традиции в исходном смысле этого слова. Большая часть мелкого и среднего бизнеса в Китае сосредоточена в руках патриархальных и разветвленных семей. У нас такой тип семьи давно забыт, исчезли из языка даже термины родства, характеризующие отношения в патриархальных семьях. В Китае нет государственной пенсионной системы: обеспечение нетрудоспособных – дело патриархальных семей. В России об этом и говорить смешно. Важно отметить и то, что Китай осуществляет индустриальную модернизацию, но в нашей стране этот этап пройден, Россия стремится войти в постиндустриальную эру. После всего сказанного, казалось бы, я должен был бы предложить предать забвению «китайское чудо». Однако я предлагаю посмотреть на него под другим углом зрения – как на парадигму использования своих недостатков во благо. Использования того, что считалось тормозом модернизации (избыточное население и патриархальные традиции), в качестве социального капитала.
В России либеральная общественность рассматривает сложившиеся в стране культурные особенности только как преграду модернизации. Особенно пугает идея Великой державы. Действительно, имперские великодержавные амбиции являются тормозом модернизации, подталкивают страну к экстенсивному развитию, результат которого описал еще Василий Ключевский: «Государство пухнет – народ хиреет». Но идея Великой России отчуждаема от имперских отношений. Кто сказал, что нет возможности наполнить эту идею другим содержанием?
Вот, например, Николя Саркози победил на президентских выборах с лозунгом: «Возродим величие Франции». Задача замены имперского патриотизма гражданским давно осознавалась русскими либеральными мыслителями. Забытый ныне мыслитель Варфоломей Зайцев опубликовал в 1877 году статью «Наш и их патриотизм», в которой писал: «Есть два маневра любить свой народ и свое отечество». Первый он подметил у «официальных патриотов», которые старались представить Россию как страну благоденствия, тогда как либеральная оппозиция, «относясь беспристрастно к своей родине», видела в России «одну из самых обездоленных частей земного шара... Официальные патриоты заинтересованы в том, чтобы она такою и оставалась, так как и в этом виде она им представляет вкусное блюдо┘ Мы же заинтересованы в том, чтобы вывести родину из этого невзрачного положения». Если не считать оценки России как одной из самых обездоленных частей мира, оценки, неадекватной и для условий XIX века, то противоречия между официальным и гражданским патриотизмом воспроизводятся и ныне. Нынешние российские власти потому и не могут выступать в роли просвещенного модернизатора, что стремятся представить Россию как «остров благоденствия», а ее проблемы приписывают исключительно внешним влияниям.
Не сомневаюсь в том, что задачу трансформации имперского великодержавия в гражданский патриотизм придется решать на стадии постиндустриального развития, но эта задача не главная. Она сама по себе не отражает суть либеральной модернизации как перехода от власти авторитета к власти закона. Кому-то может показаться, что такой переход маловероятен в нашей стране. Все кросскультурные исследования указывают на крайне низкий уровень уважения россиян к закону. Но те же исследования показывают и высочайший спрос населения на правовую защищенность. И этот спрос будет нарастать. Никто не защищен – ни народ, ни политические элиты, ни бизнес. Потребность в такой защищенности возникала во многих странах, исторические традиции которых были далеки от идеалов правового государства, – например, в Османской империи накануне реформ Ататюрка. Именно такая потребность и сформировала в этой стране модернизаторскую элиту. Возможно, таким же образом она сложится в России.
Либеральная модель модернизации опирается на свободную волю, инициативу и конкуренцию граждан правового государства, воспринимающих модернизацию как ценность. Такая форма модернизации является особенно важной, по сути, единственно возможной на постиндустриальной стадии развития. Индустриальные модернизации могли производиться сверху, путем мобилизации многих тысяч людей с лопатами, которых можно было согнать на строительство города, канала, завода. Постиндустриальная модернизация высоких технологий нуждается в творцах, в инициативных людях. Поэтому если постиндустриальная модернизация появится в России, то только как либеральная.
Возможна ли она в России с ее культурными особенностями? Возможна уже потому, что диктуется потребностью международной конкуренции. Возможна, поскольку Россия – амбициозная страна, и это тоже ее ресурс. Ни одна из политических сил России не поддержит лозунг: «Давайте отойдем в сторонку, не будем соревноваться с наиболее развитыми». Возможна, если преодолеем идеологию фатальной предопределенности. Любая легитимация фатальности оказывает на людей деморализующее воздействие, подавляя в них потенциал инициативности, желания добиваться перемен к лучшему. Возможна, если удастся использовать социально-культурные особенности страны как социальный и культурный капитал модернизации.
Либеральная модернизация возможна, но не предопределена. Ее возможность во многом зависит от усилий и знаний тех политических сил, которые в ней заинтересованы.