Евгений Вахтангов – живое воплощение заостренности, ее символ. Сплошные острые углы.
Шарж Юрия Завадского. 1913
На сцене человек играет роль, в старые времена актеры выступали в масках. Тут все понятно.
Ну а в жизни-то мы ведь такие, какие есть. Всё по правде. Так? Или не так?
Присмотримся к истории советского времени, прочерчивающейся на календарных листках. 13 февраля 1934 года началась история спасения людей с ледокола «Челюскин», раздавленного во льдах в Карском море. 11 февраля 1943 года принято решение о начале в СССР работ по созданию атомной бомбы. 12 февраля 1955 года – о строительстве в Тюра-Таме (Казахстан) космодрома, названного позднее для конспирации Байконуром. Это стадия подъема. А вот упадок: 13 февраля 1974 года выслан Солженицын, ровно через 10 лет Черненко избран генсеком... Во всех этих событиях участвовали советские люди. Какими мотивами они руководствовались, какие ценности признавали высшими, а какие не ставили ни во грош?
Простой, однозначный ответ на этот вопрос дать, наверное, невозможно. Но прислушаемся к мыслителю.
12 февраля 1866 года родился философ Лев Шестов (ум. 1938). В 1920 году, только-только эмигрировав из России, он написал статью «Что такое русский большевизм». По его суждению, «большевики не верят, совсем так же, как и русские политические деятели недавнего прошлого, не только в добродетель... они не верят в знание, не верят даже в ум... они верят только в палку, в грубую физическую силу». Это с одной стороны. А дальше – парадоксальный поворот мысли: «Россия спасет Европу – в этом убеждены все «идейные» защитники большевизма. И спасет именно потому, что в противоположность Европе она верит в магическое действие слова. Как это ни странно, но большевики, фанатически исповедующие материализм, на самом деле являются самыми наивными идеалистами».
К Шестову мы еще вернемся. А пока отметим феномен этого двоящегося сознания, романтического и низменного одновременно. Двуликого – и при этом стремящегося к одномерности и «естественной» простоте.
И присмотримся к тому, что как раз в те, революционные годы происходило на театральной сцене. 13 февраля – день рождения двух выдающихся режиссеров, более того – создателей целых театральных систем. Про Евгения Вахтангова (1883–1922), чьим именем назван созданный им московский театр, слышали, наверное, все. Николай Евреинов (1879–1953), принадлежащий и русской, и французской культуре, известен у нас гораздо меньше: уехавших вычеркивали из списков. Между двумя современниками и в каком-то смысле соперниками немало общего.
Вахтангов – ученик Станиславского. Ученик, заостривший, гиперболизировавший эстетику учителя – вплоть до того, что заостренность эта была Станиславским отвергнута. Пришлось отделиться, но это, наверное, оказалось к лучшему. Существенно другое: чего добивался Вахтангов? Он писал в дневнике: «Изгнать из театра театр. Из пьесы актера. Изгнать грим, костюм». То есть избавиться от условности. Казалось бы, это вполне в духе Станиславского. Но тот ведь полагал, что естественность МХТ – это тоже своего рода условность и ее вполне достаточно. А Вахтангову такой условности было мало. Его заостренность означала контраст между черным и белым, добром и злом. Контраст, доходящий до сказочной условности, до карикатуры. Игровой театр – тавтологическое, кажется, определение, но в нем вся соль.
Как будто все это созвучно духу, настроению победившей революции. Но с одним очень сущестенным отличием. Мир, где берет верх «восстание масс», не только черно-белый, но и одномерный (о чем и сказал Шестов). Мерка там одна: сила. Кто силен, тот и прав. А в «Турандот» торжествует сама игра, артистизм как проявление свободы.
А Евреинов? Веяниями революции он был захвачен, может быть, не меньше, чем Вахтангов. Одной из весьма значимых его работ стала постановка в 1920 году массового зрелища «Взятие Зимнего дворца» – на том самом месте, где сие событие происходило тремя годами ранее. Но такая попытка «театрализации жизни» (принцип, заявленный самим Евреиновым) не получила продолжения. Сказалось, конечно, то, что до 1917 года Евреинов уже выбрал свой угол зрения на театральное дело, нашел свою эстетику, и для театрализации народной борьбы она не подходила. Это была гротескная до пародийности, озорная, насмешливая по отношению ко всему на свете эстетика театра-кабаре, классическим образцом которой стал театр с программным названием «Кривое зеркало». Что это означает? Деформацию оптики, причудливое преломление световых лучей, когда мир двоится и множится, но опять-таки не так, как у амбивалентных большевиков. Тех Шестов назвал идеологами грубой физической силы. Евреинов – поэт сценической иронии. Что не означает ухода от политического материала: будучи еще и драматургом, Евреинов в конце 30-х написал пьесу-сатиру «Партбилет коммуниста» (оцените советскость заголовка) и «антисталинскую драму» под названием «Шаги Немезиды», где среди действующих лиц как обвиняемые на процессах, так и Сталин, Ежов, Берия.
И здесь пора снова обратиться к Льву Шестову, фигуре, которая в ряду великих философов русского Серебряного века стоит особняком. Он не просто экзистенциалист (здесь у него переклички со многими), персоналист и плюралист такого закваса, что в самой природе его натуры – быть в интеллектуальной оппозиции ко всем и ко всему. И при этом не набычившись, а иронизируя, насмешничая (своеобразная рифма с художниками театра, о которых шла речь выше). «Насмешка и сарказм, – настаивал он, – оказываются необходимым оружием исследователя. Самым опасным врагом нового знания всегда были и будут укоренившиеся привычки».
Шестовский текст-манифест, 1905 года, называется с вызовом, с поднятым забралом: «Апофеоз беспочвенности (опыт адогматического мышления)». Философ отстаивал беспочвенность, необходимость быть одному – самому по себе.
Строго говоря, «Апофеоз беспочвенности» – не философский трактат, а сочинение двойственное по своей жанровой природе. Ученый труд и в то же время свод афористических пассажей, держащийся лишь на авторском настроении, на четкой и выношенной логике. То есть философская проза. Это предполагает нескованность канонами – как академическими, так и беллетристического толка. Все это неотделимо от «длинной мысли» Шестова, от его недоверия к общеполезным проповедям и к единству истины. В письме Бердяеву это доведено до максимы: «Ничто не приносит миру столько вражды, самой ожесточенной, сколько идея единства». А в одной из статей Шестов замечал: «Люди почему-то решили, что эмпирических истин много, а метафизическая только одна. Метафизических тоже много...»
Двоящийся, множащийся и не боящийся этого мир.