Денис Давыдов. Портрет мастерской Джорджа Доу.
Военная галерея Зимнего дворца. Государственный Эрмитаж
У художников, литераторов, актеров, музыкантов особые нравы. Одно слово – богема. Илья Эренбург засвидетельствовал, как в годы революции эти четыре рода занятий объединили аббревиатурой ХЛАМ. А Александр Блок, укоряя обывателя, воскликнул: «А вот у поэта – всемирный запой,/ И мало ему конституций…»
По этой классификации, родившийся 225 лет назад, 27 июля 1784 года, русский поэт Денис Давыдов (ум. 1839) принадлежит, конечно, ко второй категории. Сам образ его вызывает вполне определенные ассоциации: гусар, герой войны 1812 года – партизан, впоследствии генерал-майор; стихотворец; душа общества… В юные годы за писание возмутительных стихов был наказан по службе, но взглядов придерживался весьма консервативных, и даже в самом широком застолье конституция ему была, в общем-то, ни к чему. Однако если обратиться к стихам, то сразу станет понятно: по духу своему он куда больше певец гусарства и гусарских нравов, чем традиционных воинских добродетелей. Мало того, сама картина мира у него чисто романтическая. Он жаждал бури, как грядущий Горький, и восклицал: «Нет поэзии в безмятежной и блаженной жизни!»
Ровно через 40 лет после Дениса Давыдова во Франции появился на свет литератор, являвший собою эстетическую противоположность не только русскому поэту-гусару, но и собственному отцу, одному из самых читаемых писателей на свете. Александр Дюма-отец – богемный человек в чистом виде, хочется сказать – гусар в гражданском платье. А Александр Дюма-сын (1824–1895) предпочитал порядок и спокойствие. Автор пьес моралистического толка, воплощенная мелодраматичная буржуазность – да, со всеми издержками этих качеств. Но самая известная из его драм, «Дама с камелиями», пробилась на сцену после долгой борьбы с моральной цензурой. Может быть, именно эта борьба заставила Дюма-сына бросить в сердцах, что ум человеческий ограничен, зато глупость беспредельна…
Впрочем, иногда бывают такие наглядные параллели между событиями, что находится место и для оптимизма. Скажем, 27 июля 1656 года философ Барух Спиноза был проклят и изгнан за свои взгляды иудейской общиной Амстердама (в том числе лишился дома!). А 27 июля 1977 года попавший в СССР в опалу шахматист Виктор Корчной попросил политического убежища – в Амстердаме. Вероятно, нидерландская столица – одна из тех географических точек, где существует прогресс терпимости и гуманности.
Если отправиться из этого счастливого города на юг, то довольно скоро мы окажемся в Париже, где путь к буржуазно-либеральным свободам был весьма извилистым. И день 27 июля здесь стоит в особом ряду. 27 июля 1793 года, при якобинской диктатуре, Максимилиан Робеспьер был избран в Комитет общественного спасения, который после этого стал главным органом государственного терроризма. Через год, в 1794-м, 27 июля вошло в историю как 9 термидора по революционному календарю – день свержения якобинцев; Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон были арестованы и на следующий день сами стали жертвами гильотины.
По совпадению 27 июля – день рождения русского писателя, у которого проблемы смертной казни, террора, человеческих прав и свобод всегда были в центре внимания. Владимир Короленко (1853–1921) для нас во многом странная, не очень понятная фигура. Его проходят в младших классах средней школы, а потому в виде адаптированных фрагментов. А чтобы обратиться к автобиографической «Истории моего современника», так об этом и говорить нечего. Но сейчас я о другом. О публицистике Короленко – своего рода лирической прозе о кровоточащих ранах дня, важнейшей составной части художественного дарования писателя.
Выше шла речь о терроре, о казнях. Так вот, один из важнейших публицистических очерков Короленко посвящен как раз этой теме и написан в 1910 году. Называется – «Бытовое явление».
«Да, как не признать, что русская история идет самобытными и необъяснимыми путями, – замечает Короленко. – Всюду на свете введение конституций сопровождалось хотя бы временными облегчениями: амнистиями, смягчением репрессий. Только у нас вместе с конституцией вошла смертная казнь как хозяйка в дом русского правосудия. Вошла и расположилась прочно, надолго, как настоящее бытовое явление, затяжное, повальное, хроническое...» Это пишется после манифеста 17 октября 1905-го (почти Конституции), как раз в те дни, когда Дума рассматривает вопрос об отмене смертной казни. И депутат Родичев с думской трибуны спрашивает: «Если мы и признаем обсуждаемую статью (об отмене смертной казни) за закон, в чем же изменится положение дела? Вы убеждены, что этот параграф станет законом и казни прекратятся?.. Но, господа, каждый из нас понимает, что это не так...» Извечная наша проблематика. Прогресс наоборот.
Пройдет менее десяти лет – и выяснится, что можно пойти еще дальше. В 1920 году Короленко вступает в переписку с наркомом просвещения Анатолием Луначарским – в том числе по тому же вопросу о смертной казни.
«Деятельность большевистских чрезвычайных следственных комиссий представляет пример, может быть, единственный в истории культурных народов. Однажды один из видных членов Всеукраинской ЧК, встретив меня в Полтавской ЧК, куда я часто приходил... с разными ходатайствами, спросил меня о моих впечатлениях. Я ответил: если бы при царевой власти окружные жандармские управления получили право не только ссылать в Сибирь, но и казнить смертью, то это было бы то самое, что мы видим теперь. На это мой собеседник ответил: – Но ведь это на благо народа…»
И еще, из той же опубликованной у нас лишь в 1988 году переписки:
«Почему же теперь иностранное слово «буржуа» – целое, огромное и сложное понятие, с вашей легкой руки превратилось в глазах нашего темного народа, до тех пор его не знавшего, в упрощенное представление о «буржуе», исключительно тунеядце, грабителе, ничем не занятом, кроме стрижки купонов?»
Кто скажет, что это не про нас сегодняшних, пусть бросит в меня камень. n
В прошлое всматривался Петр Спивак.