Книги, значимые для меня, – Бытие (вплоть до смерти Иосифа), Иов, Екклесиаст, Иеремия, Иезекииль, может быть, что-то еще из ветхозаветных книг: как семейные хроники становятся мировой историей. Соответственно такие библейские сочинения, как «Король Лир», «Братья Карамазовы», «Шум и ярость». Последний роман – вместе с «Расёмоном» Акутагавы–Куросавы – научил меня романной четырехголосице: прием, использованный мной в романе «Семейные тайны» и в лучшей главе моего «Post Mortem» под названием «Хроническая любовь. Реконструкция на четыре голоса. Четыре Б». Ну да, Бобышев, Бродский, Басманова и Басманов Андрей – голос ребенка, четыре внутренних монолога. Кому интересно, очередное издание этого квартета в моей последней книге «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества». По той же причине, что ранние ветхозаветные истории, весь фиванский цикл Софокла – там семейная хроника превращается в мифологию. Греческие мифы оказывают на меня гипнотическое воздействие с детства по сю пору, но не в пересказе Гесиода в «Трудах и днях», а у Овидия в «Метаморфозах», с апокрифами. Из русских поэтов джентльменский набор банальностей: Пушкин, Баратынский, Тютчев, Пастернак, Мандельштам и Бродский. Из трех последних выше всего ставлю Мандельштама, хотя пастернаковский «Марбург» (первая редакция) – наиболее адекватное моим чувствам любовное стихотворение. Бродский, о котором я исписал полторы тысячи страниц, ввиду, наверное, близкого знакомства и тесного общения с питерских времен задал тон и уровень жизнетворчества и во многом определил мою литературную судьбу. Из рассказчиков ценю тех, кто научил меня искусству рассказа, а я написал их с полсотни: Артур Шницлер, Набоков, Моэм, Дафна дю Морье, Джулиан Барнс. Из русских прозаиков прошлого века – Бабель, Зощенко, Мариенгоф, само собой – Набоков: «Другие берега» и «Дар». Книга, которую я читаю и перечитываю с юности, – «В поисках утраченного времени»: в переводах Франковского и Федорова либо в современных («Обретенное время»), но только не в любимовских. Из исторической прозы – Тацит, Моммзен и наш Ключевский, особенно потаенный – в черновых набросках и вставках, которые помещают в примечаниях, хотя давно пора ввести в основной текст. Три моих домашних философа – Платон, Монтень, Фрейд. Хорошо отношусь к писателю Владимиру Соловьеву и люблю себя перечитывать: кайфую. Вот именно: роман (я не о жанре), который никогда не кончается.
Нью-Йорк