В Третьяковской галерее открылась ретроспектива Оскара Рабина «Три жизни», приуроченная к 80-летию художника. Это, по сути, первая его большая монографическая выставка в России. С именем Оскара Рабина в истории искусства связывают деятельность знаменитой Лианозовской группы. Он же был одним из активистов не менее знаменитой Бульдозерной выставки, разогнанной властями через полчаса после открытия. В 1978 году Оскар Рабин, уехавший из СССР в Париж, был лишен советского гражданства. В 1990-м – реабилитирован наряду с Солженицыным, Ростроповичем и другими деятелями культуры, некогда так мешавшими государству. После вернисажа художник рассказал обозревателю «НГ» краткую историю возвращения паспорта.
– Оскар Яковлевич, вас называют Солженицыным в живописи, как вы к этому относитесь?
– Я не согласен с этим. Потому что литература и живопись – разные миры. Сравнивать их трудно. Слово всегда играет не только художественную роль. Слово призывает устраивать революции и бунты. В живописи ничего подобного не происходит. Ни одна картина никого еще ни к чему не призывала. Картина «Герники» Пикассо была против войны. Люди смотрели на нее, сочувствовали. Но ни одна война от этого не прекратилась. Живопись для пропаганды не приспособлена. Скорее даже музыка способна на эту функцию. Там есть гимны.
Хотя, конечно, советская власть пыталась и визуальное искусство превратить в инструмент пропаганды. Но как мы знаем, официальный соцреализм никого ни в чем не убедил.
– Тем не менее лично вы были бунтарем. Предводителем художников-бунтарей. Что такое для вас нонконформизм?
– Нонконформизм может существовать, только когда существует конформизм. При советской власти всякий, кто думал хоть чуть-чуть иначе, нежели было предписано, мог считать себя нонконформистом. Я как художник не менялся. Попав во Францию все с теми же картинками, я перестал считаться нонконформистом. Ни о каком диссидентстве, бунтарстве уже речи не шло. Просто художник, и все. И там, разумеется, никому не приходило в голову сказать мне, что я использую слишком много черной краски и тем самым очерняю их действительность. Или называть меня тунеядцем, хотя я по-прежнему только рисовал и больше ничего. Это же просто абсурд. Это все придумали они. Мы просто хотели жить, работать и выставляться. Бульдозерная выставка, которая вошла в историю, это не наша вовсе заслуга, а их. Выставочные залы были все под контролем государства, нам туда хода не было. Хотелось хоть как-то о себе заявить. Мы выбрали такой путь. Конечно, знали, на что шли. Понимали, что властям это не понравится. Но нигде ведь не записано, что выставляться на пустыре запрещено. И это власти превратили получасовую выставку в такой театр, который вошел в историю. Это целиком их заслуга. У нас ведь не было бульдозеров. И после этого, кстати, власти же и задумались, что хулиганье надо как-то взять под контроль. Или по крайней мере учесть. Потом все было как всегда – художников поделили на хороших и плохих. Но при этом, кто советский, а кто антисоветский, решали по наличию московской прописки. Снова абсурд. «Поезжайте в свой Ленинград и решайте там все со своим начальством!» – было сказано тем, кто приезжал из Петербурга и хотел участвовать в наших неформальных выставках. Часть художников с этим не согласилась.
Продолжали выставляться на квартирах. Один раз устроили показ картин на семи квартирах. Передавали друг другу адреса и разъезжали по этой самостийной экспозиции. И опять же все это рассматривалось как действия, направленные против властей.
– Мотив документа, будь то паспорт, виза или прописка, в вашем творчестве сквозной. Как ощущаете его теперь, когда вы давно уже гражданин мира?
– Пока мы живем на земле, нашу личность удостоверяют бумаги. Но в Советском Союзе этой бумаге придавалось едва ли не сакральное значение. Столичная прописка разграничивала граждан на достойных и недостойных. У остальных не было даже Юрьева дня. Пока государство было на подъеме, до смерти Сталина по крайней мере, это крепостничество было данностью, потом условия заметно смягчились. Все на свете живет по одним и тем же законам – сначала переживает подъем, потом упадок. Государство в том числе.
– Почему ваша экспозиция называется «Три жизни»? Если так рассуждать, то всего, что вы пережили, вполне хватит на десяток. И какая из этих ваших жизней самая счастливая?
– Счастье всегда касается личной, интимной стороны жизни. Я же в данном случае просто старался обозначить смену эпох. Мы были молоды, и даже та жизнь, которую мы проживали до смерти Сталина, не была, конечно, сплошным мраком. Мы любили, рожали детей. Кому-то доставалась судьба и потяжелее моей, кто-то оказывался в лагерях.
А как художник я сформировался во второй жизни. Это соответствовало возрасту с 27 до 50 лет. И печать советского времени останется на мне до конца дней. Я не отказываюсь от нее и знаю, что другой уже не будет. В третьей жизни – она началась с 1978 года, когда я оказался во Франции – уже мало что менялось, хотя, конечно, потребовалось какое-то количество лет на то, чтобы осознать свое место в этом новом для меня мире.
– А как вы эмоционально, по-человечески переживали возвращение вам российского гражданства уже новой властью фактически новой страны?
– Начнем с того, что лишение гражданства касалось не меня одного. А на миру, как известно, и смерть красна. Правда, среди художников это действительно редкость. Советская власть, повторюсь, все-таки не считала художников серьезными врагами. Писателей судили и сажали серьезно. Художников – нет. Но лишение гражданства неожиданностью для меня не было. После Бульдозерной выставки в моей биографии было четыре года своеобразной торговли. Мне не раз приходилось говорить на эту тему с властями, и меня неоднократно убеждали посидеть тихо, не участвовать в самовольных выставках. Причем им казалось, что дураки-художники особенно ни в чем не виноваты, все придумывает ЦРУ, поэтому все эти нерегламентированные выставки рассматривались как оскорбительные для советской власти. Вот вам еще один абсурд. Я не мог сидеть тихо и говорил об этом. Но, подчеркну, то было время, когда об этом уже можно было дискутировать. Раньше, в той первой жизни, я или такой, как я, вряд ли смог бы выражать свое мнение в разговоре с властями предержащими, пусть даже и не очень высокого уровня. «Вот, мол, почему вы не вступаете в официальные советские организации?!» – говорили они мне. Так меня туда просто не принимали. Эти союзы советских художников не считали нас профессионалами. Тогда создали более или менее компромиссную организацию. Называлась она Горком художников. Вот туда и стали принимать так называемых неофициальных художников. Те, кто не состоял в официальных союзах, но работал в издательствах, вступали туда и становились своего рода конформистами. Они получили возможность выставляться, хотя соцреализмом в их работах и не пахло.
Что же до возвращения гражданства – просто закончилась эпоха. Еще не кончилась советская власть, но сошла на нет вся ее пассионарность. Ресурсов притеснять кого бы то ни было уже не осталось, да и надобность в этом отпала. И тогда, а это было при Горбачеве, в одной из российских газет появилась статья. В ней сообщалось о несправедливости в адрес некоторых деятелей культуры. Там мелким петитом в числе прочих значилось и мое имя. Говорилось, что указы, лишавшие этих людей гражданства, отменяются. Нам прислали эту газету в Париж. Если бы я ее не видел, я бы и не знал об этом. Официально никто тогда ничего не объявил, и никаких действий за этим не последовало.
И вот только два года назад послу России во Франции Александру Авдееву, который теперь министр культуры, было поручено вернуть нам паспорта. У нас всегда были неплохие отношения. Нас часто приглашали в резиденцию, посол с женой не раз бывали у нас. В один прекрасный день Авдеев приехал, как я был уверен, просто посмотреть картины. Приехал и начал с того, что должен принести нам официальные извинения от имени Российского государства. Я сказал ему: «Хорошо, но вы то здесь при чем?» Он ответил: «Нет, нет, я должен. Я и перед Ростроповичем извинялся». Потом нам было предложено снова получить русский паспорт. С этого документа началась, как я считаю, моя четвертая жизнь. Кто-то из реабилитированных отказывался получать паспорт, и им предлагали постоянную визу. Но я выбрал паспорт. Это было важно для самосознания – я больше не иностранец.