– Что за институт вы возглавляете?
– Институт истории культур – едва ли не первое негосударственное высшее учебное заведение гуманитарного профиля в России. Он был основан в 1990 году шестидесятницей Нелли Александровной Поповой. Роды тогда принимали видные ученые-гуманитарии Аверинцев, Голейзовский, Померанц. Сегодня нам уже 17 лет. С момента основания Институт представлял собой альтернативу государственному образованию и ориентировался на формирование личности – человека духа, человека культуры. Это небольшой вуз, на двух отделениях – дневном и заочном – обучается около 200 человек. После смерти Нелли Поповой меня привлекли к сотрудничеству – сначала в качестве эксперта, а затем и ректора. Одновременно я по-прежнему руковожу кафедрой в Ярославском педагогическом университете и езжу туда регулярно.
– В последнее время в связи с 80-летием со дня рождения Юрия Казакова я всем литературным критикам задаю один и тот же вопрос: как они относятся к творчеству этого писателя┘
– Казаков – не самый мой любимый писатель, но про родной мне Архангельск никто другой не написал столь дельно, выразительно и ярко. На мой взгляд, Казаков имеет в основном историческое значение, уместен и хорош в контексте своей эпохи. У Казакова короткое дыхание – он не философ. И выйдя из одной колеи, соцреалистической, попадает в другую. Русский Север с его духовной экстремой повлиял на него, но, к сожалению, мало. Меня не тянет его перечитывать. Боюсь, я что-нибудь обнаружу, что заставит меня более критично к нему отнестись. В чем-то он похож на Юрия Трифонова – среднего хорошего писателя. Оба они сделали выбор в пользу подцензурной прозы. Однако, хотя и говорят, что цензура воспитывает, утончает, вынуждает писать не «в лоб», – на самом деле жесткие ограничения подталкивают на расхожие пути понимания действительности, которые несовместимы с глубокими мыслями. Сравните произведения Казакова и Трифонова хоть с романом Владимира Кормера «Наследство».
– А каково ваше отношение к Дмитрию Пригову и казусу с Дмитрием Галковским, уволенным с работы за нелестный отзыв о покойном в своем Живом Журнале?
– Пригов ресурс своего таланта использовал на двести, а может, и больше процентов. Удивительное умение так успешно эксплуатировать скромные способности. Читая в последнее время некрологи, в которых его называют последним великим писателем, я думаю, что это совершенно неоправданная щедрость. Это бы ладно, но влияние его на литературу было чрезвычайно вредным. Он больше других способствовал разрушению традиционно высоких в России представлений о литературе. В известном смысле своим амплуа, что ли, Пригов – паяц в литературе – сам посмертно спровоцировал литературную клоунаду, героем которой стал Дмитрий Галковский. Изначально Пригов – художник соц-арта – эксплуатировал находки лианозовцев и обэриутов. В позднесоветском контексте это было оправданно. Соц-арт – это отечественный аналог поп-арта, поздний модернизм, согласно его кредо художник рождает неокончательный смысл, а окончательный смысл формируется уже в голове реципиента. Но поп-арт соединял в себе апологию и сатиру, а соц-арт до Пригова был скорей все-таки сатирой. Так вот, Пригову удалось восстановить амбивалентность, оттого о его творчестве сложно сказать, что это – сатира или апология?.. Ну а в новую эпоху соц-арт выродился в литпопсу.
– Вы согласны с тем, что литературное произведение – это текст плюс нетекстовой фактор (биография автора, его имидж, способ подачи текста, обстоятельства создания и т.д.)?
– В разные эпохи дело обстоит по-разному. В доромантическую эпоху автор ничего не значил, максимально значительно было само произведение. А вот в романтизме невозможно отделить автора от текста. Ранний модернизм – это, по сути, ультраромантизм, абсолютизирующий личность автора, взаимодействие автора и читателя. Дальнейшее развитие литературы связано с предположением, что произведение окончательно формируется в процессе восприятия, текст – это полуфабрикат и фигура автора – второстепенна. Эта идея о незавершенности смысла мне не очень нравится. Я в этом вижу слабость художника.
– А как вам тезис Ивана Солоневича о том, что литература – это «кривое зеркало жизни»?
– Не согласен с ним. По Солоневичу, идеал – это обыватель, пребывающий в гармонии с окружающей средой. Русская же культура проективна, мистична, эсхатологична. Выбрось это из нее – и ничего не останется, кроме серости. Я считаю, что основное содержание русского опыта и русской жизни заключено в произведениях и опыте писателей. Русские писатели – русские люди в экстракте. В этом отношении я радикальный литературоцентрист. Все остальное для меня менее значительно. Русская литература не лишена черт подобия с реальностью, но важнее, что это – кульминация России, ее возгонка в реторте духа, главный проект русской цивилизации, имевший заразительное действие, и это действие не было негативным, если говорить о вершинах.
– Вас не удручает, что литература из субдоминанты общественной жизни превратилась в периферийное явление?
– Периферийное положение литературы меня удручает, огорчает и даже убивает. Это и мстит серостью, мстит пошлостью, которых так много сейчас вокруг. Классическая русская литература перешла в музей, что предопределило упадок духа вообще. Мы пришли к опустошению духовной жизни, впадению общества в детство и распространению примитивных идеологических комплексов. Но не все потеряно. Сейчас такой момент: выдвигаются самые разные проекты русского будущего. И ведь даже мертвый язык можно возродить, как доказывает пример иврита. А русский язык не мертв. И литература сегодня есть достойная.
– Как вы считаете, русский мазохизм – это фантом или реальность?
– Русский человек высокого взыскания (а таких много!) не может удовлетвориться примитивными радостями, и в этом смысле мы все мазохисты. Нас не может удовлетворить шопинг. Русский человек стремится к сверхшопингу, обладанию всем миром смыслов. Реально это чаяние вечности, бессмертия, которое на плоскости здешнего бытия не достигается. Отсюда неудовлетворенность и кризисность существования.
– В последнее время говорят, что в современной литературе происходит смена поколений: бунтарей вытесняют прагматики. Так ли это?
– Нет греха в том, чтобы вписываться в социальную среду. Я согласен, нынешнее молодое поколение более прагматично, чем предыдущее. Но оно осваивается в социуме, чтобы изменить его. Лучшие в поколении. Возьмем Ербола Жумагулова или Андрея Нитченко – не сказал бы, что на их творчестве лежит отпечаток самодостаточного прагматизма. Это поэзия высокого горизонта. К тому же к молодым писателям 2000-х больше интереса, чем к поколению 1990-х. Им помогают, их печатают┘
– Помнится, в недавнем интервью вы классифицировали литературных критиков по их политическим предпочтениям. Насколько первичен этот критерий?
– Можно строить классификацию на разных основаниях, но я думаю, что этот критерий первичен. Критика – это универсальное исповедание веры, тотальный диалог с читателем, с Богом, с издателем. В этом диалоге критик наиболее полно выражает собственную позицию: идеологическую, социально-философскую и т.д.
– Вам не кажется, что между Владимиром Бондаренко и Андреем Немзером в способе обработке материала много общего, несмотря на противоположность политических симпатий?
– В литературной критике это значимые и проблематичные величины. Но мне кажется, что если для Бондаренко важнее вписать писателя в идеологическую парадигму (и это мне совсем не по душе), то для Немзера большее значение имеет его собственный вкус, нравится ему писатель или нет. Притом вкус Немзера сориентирован на гладкий, ровный, культурный стиль, экспериментов он не признает. Жаль, что Немзер не пишет в толстые журналы. Мне было бы интересно узнать, почему он считает (есть у меня такое ощущение) Слаповского, Вишневецкую или Дмитриева более крупными писателями, чем, например, Маканина или Малецкого?
– Почему вы выступаете как литературный критик на страницах журналов, а не газет?
– Работа в газете настраивает критика на обслуживание текущего литературного процесса. Этого сложно избежать. Для формирования критика требуются условия, при которых он может писать все, что хочет, делиться своим опытом без оглядки на конъюнктуру. Для меня таким изданием стал уже в 90-е прежде всего «Континент». Хотя в принципе и газета может дать такую возможность. Но в газете для критика тогда требуется карт-бланш, авторский жанр, постоянная авторская колонка.
– Разве газеты не дали нескольких хороших литературных критиков, Льва Пирогова, например?
– Лев Пирогов – критик-хулиган, который быстро себя исчерпал, не оставив следа. В этом смысле более удачный пример – Вячеслав Курицын, который хотя бы (в газете «Сегодня») обосновал проект русского постмодернизма. Проект провалился, а Курицын хотя б в истории остался – как теоретик провала.
– Как вы как историк культуры оцениваете историософские построения Дмитрия Быкова?
– Историософия Быкова – очень бедна, абстрактна, имеет мало отношения к русской истории. Чем схема беднее, тем сложнее наложить ее на реальность. Схем много: борьба леса и степи, моря и суши и так далее. Хотя, наверное, и простые схемы тоже что-то объясняют. Удалось же Тойнби с помощью схемы «вызов–ответ» описать всю мировую историю? Главное, чтобы эти теории не претендовали на самодостаточность┘ И исторический фатализм Быкова для меня категорически неприемлем.
– Вам нравится термин «метафизический реализм»?
– Метафизический реализм – понятие неплохое, но противоречивое. Метафизика – мыслительная спекуляция. Трудно уравновесить образное познание и рассудочные априорные модели, это сильно ограничивает свободу. Юрий Мамлеев – это тупик. Мне кажется, он стал жертвой собственного проекта. А вот движение в сторону преодоления бытового реализма, бытовизма, имеет право на существование, его можно даже приветствовать.