Выставка впечатляет сильным собранием работ, отличными текстами филологов и историков искусства. Фото агентства «Москва»
У выставки «Процесс. Франц Кафка и искусство XX века» два маршрута. Либо через «Превращение», либо через «Контору», символически отсылающую к службе и самого Кафки, и его героя Йозефа К., – зритель окажется «В окрестностях замка». Но несмотря на тексты о Кафке, на тексты Кафки, на рассказы о нем кураторский проект Марии Гадас придуман не только или не столько о писателе, сколько о кафкианском духе, пропитавшем и изобразительное искусство XX–XXI веков. Рифмами к этому подобрано около сотни произведений из музейных и частных коллекций, от Эгона Шиле и Георга Гросса до утопий авангарда, произведений неофициального советского искусства и отдельного пласта работ тех авторов, которые мало знакомы широкой аудитории, но быль кафкианства выразили остро.
Здесь нет произведений острослова Вагрича Бахчаняна, выпустившего в жизнь афоризм «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью». Вся выставка о том, что Кафка был и продолжает оставаться созвучным времени. При этом речь не идет об иллюстрациях, или принципе иллюстративности, или о произведениях «на тему», хотя от оставленного «у порога» видеоколлажа с фрагментами кафкианских фильмов, спектаклей, опер и балетов (Дэвид Линч, Филип Гласс, Моисей Вайнберг…) невозможно оторваться. Но это – прелюдия, как и впускающая в выставочное пространство «Красная дверь» Михаила Рогинского.
Это пространство весьма клаустрофобическое на уровне экспозиционной архитектуры с ее каморками, жилыми и конторской, которые быстро начинают «облезать» обоями или душно дышат, сплошь покрытые папками «Дело», – и с ее коридором, в котором берет оторопь от «фокусов», производимых камерами видеонаблюдения. Оно клаустрофобично и на уровне непроговоренного, но оттого не менее навязчивого сквозного мотива, пронизывающего многие работы – литографию Георга Гросса с прогулкой заключенных, рисунки Арсения Шульца 1931 года с тюрьмой и расстрелом, гравюру 1930-х Константина Кузнецова с сиротливым и мрачным «огрызком» города, картину Бориса Голополосова «Человек бьется головой о стену», где дистрофичная фигура с паучьими конечностями, как мяч, мечется между стенами, и офорты бумажных архитекторов Александра Бродского и Ильи Уткина от «Виллы Клаустрофобия» и «Обитаемого колумбария» до «Интеллектуального рынка». Даже инсталляция Ани Желудь с железными остовами обыкновенных предметов обстановки, которые воспринимаются сейчас гулкой пустотой, кажется обратной стороной темы клаустрофобии, в каком-то смысле ее продолжением.
Здесь совпало все – сильное собрание работ (отдельно для себя отмечаешь пласт неочевидных вещей и имен из коллекции Ильдара Галеева и из собрания Александра Балашова), их диалог друг с другом, отличные тексты филологов и историков искусства, уход от иллюстративности к нерву времени (своего и сегодняшнего), сценография и даже то, как выставлен свет.
Михаил Рудницкий пишет, что «Кафка не предвидел ужасы тоталитаризма как историческую данность – он разглядел их как социобиологическую возможность в каждом из нас». Здесь можно вспомнить слова Кафки: «Стоит лишь впустить в себя зло, как оно уже не требует, чтобы ему верили». Диалог экспонируемых работ сформулирован таким образом, что обитатели этих пространств – либо персонажи экзистенциально одинокие, либо толпы. XX век решился на многие эксперименты, это сильно отразилось на отношении изобразительного искусства к самой трактовке человеческого образа в целом и лица в частности. Болезненная экспрессия образов Шиле, Сутина и Якова Шапиро уступает место деформированным страданиями лицам с рисунков Чекрыгина и Юло Соостера. А потом – головам-знакам на соседствующих сейчас листах Георгия Щетинина и Георга Базелица. Контекст выстроен так, что и привычная крестьянская голова работы Малевича с дословно пустым лицом звучит озадачивающе.
Общности нет, а собрания выглядят страшно, будь то марширующая тысяченожка «Красной армии» Константина Чеботарева или – казалось бы, всего-то – «Браковщицы» на розливе Нарзана, написанные в 1932-м женой голуборозовца Павла Кузнецова, хранящиеся в Ульяновском музее и отреставрированные к нынешней выставке. Производственный мотив с проверкой бутылок у Бебутовой диссонирует почти акварельной палитрой, будничной рутиной – и скрывающими глаза черными масками (ими защищались от слепящего света). Невольно это воспринимается либо как слепота, либо начинает походить на копошение насекомых.
Кафкианский абсурд, когда идешь по выставке, может многое напомнить. Здесь, например, думаешь и о набоковском «Приглашении на казнь». Дело не в примерах. Проект показывает клаустрофобию пространства еще и как клаустрофобию ментальную, удушение человеческого, абсурдное, трагическое, всякое, но удушение. Это Кафка как процесс.