Филигранную технику художника посетители разглядывают под лупой. Фото автора
На ретроспективу в 40 работ Федора Рокотова Третьяковская галерея, готовившая показ вместе с Русским музеем, Эрмитажем и еще несколькими музеями, зазывает, во-первых, тем, что это лишь третья персональная выставка художника. Во-вторых, тем, что сейчас выставляют несколько заново атрибутированных холстов, которые прежде ошибочно приписывались мастеру. Наконец, ГТГ сулит «достаточно полное представление об эпохе Просвещения в России». В частности, знакомство с тем периодом тут надеются провести путем демонстрации убранных в витрины книг и журналов, а на атмосферу интерьеров, в которых были «прописаны» рокотовские портреты, пытаются намекнуть музыкой XVIII века и парой стульев. С атмосферой сложилось не очень, будто на нее не хватило времени, но, в конце концов, любители XVIII столетия пойдут сюда скорее всего главным образом из-за портрета Александры Струйской, прославленного Николаем Заболоцким.
Фамилия Рокотова созвучна главной его стилистике – рококо, к которой он прибавил и предвестие сентиментализма, и влияние классицизма, внеся в скованные правилами портреты XVIII века ноту интимности и доверительной задушевности, – так что в главной выставочной экспликации его как-то по-соседски зовут одним из самых «обаятельных» художников своего времени. И выставку о нем, если пробовать подобрать слово в «обаятельной» манере, хотели сделать очень милой, charmante. Периодизацию рокотовского творчества – Петербург–Москва плюс «фамильные гнезда» – взяли в скобки дугообразных зеленых, от цвета мятного мороженого до изумрудного колора, выгородок, и по всей выставке ходишь, как по большой портретной галерее.
Теперешняя ретроспектива в ГТГ – всего третья, посвященная Рокотову: первые две прошли в обеих столицах в 1923–1925 и в 1960 годах. Искусство XVIII столетия для экспонирования – материал привлекательный, но сложный. С одной стороны, изящная галантность, смена мод на прически и наряды, по которым можно угадывать десятилетия века, – и можно все это вообразить себе маршрутом, следуя которым сквозь условности изображения и прихотливые наряды стараешься вычленить то, что канону не подчиняется, когда эмоциональные нюансы «проклевываются» в этих старинных рамах поверх социальных характеристик. С другой стороны, биографии многочисленных героев этой портретной галереи – если речь идет не о фаворите Екатерины II графе Орлове или о Сумарокове – на этикетках даны скучными выжимками, повторяя описания научных каталогов, и в этом ретроспектива придерживается академической традиции. Мастер уже стал «обаятельным», а нового способа рассказать о его героях пока не придумано.
Выходец из крепостных при князьях Репниных или, по другой версии, бастард князя Репнина, Рокотов быстро получил вольную и в целом сделал хорошую карьеру. Уехал из Москвы в Петербург, учился в Академии художеств, в покровителях имел Шувалова и Ломоносова, писал этюд к коронационному портрету Екатерины Великой, обзавелся мастерской, ученики которой оба варианта этого парадного портрета императрицы, как показали последние исследования, и выполнили. Вернувшись в Москву в 1760-х, был, вероятно, одним из основателей Английского клуба, в 1780-х жил в собственном красивом доме на Старой Басманной. Созданные им портреты в свое время разъехались по 26 усадьбам, включая, кстати, и Воронцовку, откуда происходят хранящиеся теперь в Третьяковке изображения прабабки Пушкина Анны Квашниной-Самариной и его крестного отца Артемия Воронцова. В 1790-х, однако, слава от него отвернулась – заказов стало меньше, к тому же начались проблемы со зрением.
Раскрепостился Рокотов не только в буквальном смысле. Модели на его портретах начинают «оттаивать». То есть, разумеется, даже если речь идет об усадебных портретах, их интимность торжественна, люди полны чувства собственного достоинства и, что называется, держат дистанцию. Но в выражениях лиц появляется больше оттенков. Фон нейтральный, цветовая гамма приглушена, чтобы сосредоточить внимание на взгляде – очень в духе присущей рококо тяге к камерности. Теперь и в красках, и в лицах важны полутона и нюансы. В 1770-х, когда сформировалась его стилистика, художник, как пишет в своей книге об искусстве XVIII – начала XX века Михаил Алленов, «изобретает изысканные колористические пьесы в сером... черном... розовом».
Самый удивительный, хотя и самый хрестоматийный, тут, конечно, портрет Александры Струйской (1772). Чуть развернутые плечи, легкий поворот головы, интенция движения, в том числе и душевного движения – она то ли к нам повернулась, то ли вот-вот обернется на кого-то еще, но пока она еще здесь и смотрит задумчиво и на зрителя, и одновременно сквозь него. До изобретения фотографии ждать еще несколько десятилетий, но этот портрет будто предвосхищает семейные снимки – он сам похож на чуть выцветшую, почти монохромную (на самом деле играющую жемчужно-серыми оттенками) карточку. Позирование без позерства и, по Заболоцкому, «полуулыбка, полуплач». Портрет этот кажется полупрозрачным, но вот бы узнать, как он выглядел, будучи только завершенным. В выставочном каталоге сообщается, что на рубеже 1760–1770-х Рокотов занялся экспериментами: «соединяя пигмент со связующим, иногда позволял себе взять избыточное количество масла, что впоследствии привело к появлению масляного сседания», как в изображении Струйской.
Ко всем этим живописным тонкостям и туманностям (впрочем, в 1780-х сменившимся более плотной живописью) в музее попытались еще воссоздать атмосферу эпохи, но шага вперед в смысле экспозиционного устройства не получилось. Выставочная архитектура прихотливой формы фальш-стен есть, музыка есть – а рокайльной атмосферы не хватило. Висят, например, гравюры Кампорези с видами Кремля, Петровского дворца, Тверской заставы и Спасо-Андроникова монастыря – на развитие какого сюжета они работают и что добавляют выставке? Или, скажем, вместо реконструкции какого-нибудь зала или кабинета – что добавляют ей два стула конца XVIII – начала XIX века, скромно и как-то случайно вдруг притулившиеся возле одной из стен и перевязанные веревочкой, чтобы их не спутали со стульями музейных смотрителей? Вот тут и чувствуешь, что ты не в эпохе, а все-таки в музее.